– Завтра ты снова полетишь охотиться, обещаю. Птица, нахохлившись, сидела на своей колоде, не изменив гордого дикого взгляда.

– Ты не возьмешь ее лаской, – сказала она.

Сокол заладил свое хриплое «кэк-кэк-кэк», быстрыми движениями поворачивая голову и одновременно стараясь высвободить лапы от опутывающих их веревок.

– Он хочет вырваться отсюда.

Казя вытянула вперед затянутую в перчатку руку. Благородная птица с подозрительным взглядом соскочила с колоды, при этом колокольчик у нее на шее тихонько зазвенел.

– Ведь хочешь, красивый мой?

Она ласково погладила теплые перья на его груди.

– Хочешь летать на солнышке, а не сидеть здесь.

– Тот же самый лягушонок, – сказал ее брат влюбленно. – Вечно хочет кого-то освободить.

В другом конце длинной конюшни мальчики-конюхи рассыпали свежую солому, и было слышно, как лошади громко жуют кусочки сахара, принесенные Казей.

– Отец неудачно съездил в Варшаву, – сказал Яцек. – Покупателей на лошадей не нашлось. Не знаю почему, но, кажется, в Варшаве ни у кого нет денег. Купили нового жеребца, так он охромел по дороге домой. А тут еще евреи-ростовщики привязались со своими расписками. – Яцек рассмеялся. – В общем, путешествовали на славу.

– А все Баринские были в Варшаве?

– Нет, только граф Сигизмунд и Генрик. Адама не было.

– Ты говорил с Генриком?

– Попробуй поговори, когда наши папаши ходят друг против друга, словно два петуха, и сыплют ругательствами. Самое глупое, что они похожи как братья. Да они жить не смогут один без другого, как бы ни бранились, – он говорил со всей безапелляционностью восемнадцати лет.

– Это просто стыд, что мы не можем даже повидать мальчиков. И все из-за этой глупой ссоры.

Казя поставила сокола обратно на колоду. Вдруг она ясно представила себе Генрика Баринского таким, каким он был во время их последней встречи. Вечером этого дня и случилась ужасная ссора: мать Фике, принцессу Иоганну фон Анхальт-Цербет, с истерикой уложили в постель, а Баринские ускакали из Волочиска, чтобы никогда больше не возвращаться... Черные вьющиеся волосы и улыбка, играющая в темно-серых глазах. Похожий на цыганенка – таким он был смуглым, с длинными изящными руками, которым доставало силы раздавить в ладони грецкий орех, когда ему было только четырнадцать. Но в ту ночь в его глазах не было смеха: сжав кулаки, он стоял лицом к лицу со Станиславом Понятовским, и его лицо пылало мальчишеским гневом.

– Ха, мальчики, – сказал Яцек, потешаясь, – Генрик, по меньшей мере, на два года старше меня, а Адаму в прошлом месяце было двадцать три. Мы выпили по этому случаю шесть бутылок вина, а потом...

– Об остальном я могу догадаться, – чопорно сказала Казя.

– Ну, уж и мальчики. Я тебе скажу одну вещь. Генрик имел большой успех в Варшаве. С женщинами, понимаешь? Так говорят.

– Кто говорит?

– Да все.

– Не сомневаюсь, женщины им довольны. А про тебя, Яцек, тоже так говорят?

Он покраснел.

– Лучше не спрашивай...

Он смотрел, как Мишка вразвалочку подходит к ним на своих коротких кривых ногах и на чем свет стоит проклинает конюхов за медлительность. Те, состроив недовольные мины, принялись живей ворошить вилами солому.

– Как ты ладишь с Адамом?

Старший Баринский также учился в шляхетском корпусе.

– Отлично. Но лучше бы это был Генрик. Не пойму, зачем отец послал его в университет. Ему больше подходит солдатский мундир, чем все эти новомодные либеральные идеи, в которых сам черт ногу сломит. К тому же Генрик намного веселее Адама, тот вечно хмурый, никогда не знаешь точно, о чем он думает.

– Что, вернулся? – встрял в их разговор Мишка. – Научили тебя держать саблю? Игрушечную?

Он один за другим выпалил вопросы, чтобы тут же накинуться на конюха, который, облокотившись на вилы, таращил глаза на Казю.

– А ну пошевеливайся, лодырь! Что, боишься пупок надорвать? Шевелись, шевелись, а то перетяну кнутом по спине.

– Они никогда не работали по-настоящему, – продолжал ворчать Мишка. – А тут еще ваш отец привез с собой...

На мгновение он потерял дар речи, потом взорвался:

– Пусть меня выгонят. «Почему меня до сих пор не выгнали? Разве это моя вина, – сказал я, – что вы купили себе верблюда?»

– «Вы можете найти себе другого конюшего». Ты сказал это, Мишка?

Казак метнул на нее острый взгляд из-под лохматых бровей, потом его лицо просветлело.

– Вот беда-то, – проворчал он, – на тебя нельзя долго сердиться.

Их шутливую перепалку прервал громоподобный приказ графа Раденского седлать лошадь для него и для управляющего.

– Пся крев! Поворачивайтесь, ленивые свиньи.

– Слышали! – крикнул в свою очередь Мишка. – Седлайте Молнию для его превосходительства и гнедую для пана Визинского. Поживее, вы там!

Все лихорадочно засуетились, и через пару минут лошади были оседланы и выведены наружу.

Надежно укрытые за стенами конюшни, Казя и Яцек не торопились попадаться на глаза своему отцу. Граф, громко сетуя на всеобщее нерадение и нерасторопность, пришпорил вороную лошадь и галопом выехал со двора, сопровождаемый на почтительном расстоянии управляющим Визинским, чье лицо было еще длиннее обычного.

– Бедняга, не хотела бы я быть на его месте, – с чувством сказала Казя.

Граф и управляющий миновали ворота и въехали на деревянный мост, перекинутый через глубокую канаву, когда-то бывшую крепостным рвом. Они скрылись из виду, а вскоре затих глухой стук копыт, поглощаемый мягкой и влажной весенней землей.

– Яцек, пойдем посмотрим, как лебеди вьют гнездо! «Э-хе-хе, – думал Мишка, смотря как они выбегают за ворота, – и все-то она бежит, на месте не постоит ни чуточки, быстрая, верткая, ровно птичка. Это хорошо, что ее братец вернулся домой. Не дело для молодой девушки видеть только своих родителей да старого хрена, вроде меня, и этого чертова иезуита. Лошадями, голубями да соколами не обойдешься, – мудро рассуждал Мишка, – девке нужен мужик. А пока мужика нет, пусть лучше побудет с братом».

Старик пошел во двор выкурить еще одну трубочку на полуденном солнышке.

Глава II

Графиня Мария Раденская опустила вышивание на колени и посмотрела в окно гостиной, выходившее в сад. Там пышно цвели яблони, и воробьи, весело чирикая, прыгали с ветки на ветку. Полюбовавшись некоторое время прекрасным садом, графиня вздохнула и вновь принялась за работу.

– Твой отец сейчас похож на раненого медведя, Казя. Даже я ничего не могу сделать. Этим утром он накричал на меня, как будто я один из его конюхов. Я понимаю, что у него ужасные проблемы с деньгами, а поездка в Варшаву совсем выбила его из колеи. Гроза застала их врасплох, и по дорогам было ни пройти, ни проехать. А еще этот неприятный случай во Львове: единственная приличная гостиница оказалась занятой Баринскими.

– Я знаю, Марыся, Яцек рассказал мне.

Казя подняла голову и оторвалась от поисков подходящей нитки. Она вышивала огненный щит-герб Раденских – золотая саламандра, невредимой выскальзывающая из огня, – и не могла найти нужного цвета для языков пламени. Каждый день на протяжении часа она занималась вышиванием вместе со своей матерью. Эти часы доставляли ей бесконечное удовольствие, она очень любила мать и относилась к ней как к самой близкой подруге.

– Все это, конечно, довольно смешно, – продолжала ее мать, медленно протягивая иголку сквозь туго натянутое полотно. – Я всегда с симпатией относилась к Сигизмунду Баринскому, но после того рокового вечера...

Иголка ныряла туда и обратно, туда и обратно, двигаясь все медленнее и медленнее. Графиня уже устала, хотя еще не пробило трех часов пополудни.

– Нет, твой отец никогда не простит такого оскорбления, и мы не вправе ожидать от него этого.

– Но, Марыся, ведь мальчики-то не виноваты.

Они оба, она и ее брат, всегда называли свою мать ласково-уменьшительным именем и только иногда, в особо серьезных случаях, использовали слова «мать» или «мама».

– Я знаю, милая, – иголка засновала быстрее, в то время как легкая улыбка тронула ее красивые губы. – Ну и сцена была.

– Разве это справедливо, что нам не позволяют видеть их? – На Казиных щеках вспыхнул румянец, она в упор смотрела на мать, дожидаясь ответа.

– Ссора ссоре рознь...

Мария вздохнула и покачала головой. Даже сейчас, после того как прошло столько лет, одно лишь воспоминание об этом вечере заставляло ее чувствовать себя неуютно. Граф Раденский кричал так, что у него чуть не лопнули жилы на лбу: «Убирайтесь из моего дома! Прочь с моих земель!» И Бог знает, что еще. Все кричали, все оскорбляли друг друга. Типичная польская ссора. Только эта ссора зашла чересчур далеко. Баринские скакали из Волочиска что было духу, и метель развевала их длинные черные плащи, делая их похожими на привидения.

– Я не понимаю, почему нам не позволяют встречаться, – сказала Казя, сердито тыкая иглой в вышивание.

«Совсем, как ее отец, – думала про себя Мария. – Тот же гордый наклон головы, те же удлиненные горящие глаза, только синева в них гораздо глубже».

– В конце концов, это было так давно, не может же отец злиться до бесконечности.

– Дело не только в твоем отце, Казя. Несправедливо обвинять его одного.

Ее вышивание лежало на коленях забытым. Тишину нарушали только скрипучий звук Казиной иглы да чириканье воробья на подоконнике.

– Может быть, однажды, когда ты станешь взрослой, – продолжала Мария.

– Но я уже взрослая. В июне мне будет семнадцать. И вообще, они наши единственные ближайшие соседи.

К нахальному воробью на подоконнике присоединился другой, держащий в клюве соломинку. Волочисская детвора с веселыми пронзительными криками играла вокруг покрытого зеленой ряской пруда.

– Счастлива ли ты, моя милая?

– Да, Марыся, конечно, я счастлива.

Казя порывисто отбросила пяльцы и, подойдя к матери, опустилась на пол рядом с ее креслом и обняла обнаженными руками ее колени.

– Конечно, я счастлива.

Мария Раденская погладила шелковистые черные волосы, заплетенные по-украински в длинные косы.

– Но тебе здесь скучно одной. Я понимаю это, Казя.

– Совсем не скучно, – горячо произнесла ее дочь. – У меня есть Кинга и Мишка, и ты.

– Лошадь, старый казак и вечно больная мать. Ладно, теперь, когда Яцек вернулся, тебе будет веселее.

Казя дотронулась до ее тонкой руки и нежно приложила к своей бархатистой щеке.

– Пожалуйста, не волнуйся, – прошептала она. – Я очень счастлива. Очень.

– Если бы я только не уставала так сильно, я бы больше бывала с тобой.

Мария Раденская была высокой женщиной с огромными голубыми глазами, обведенными глубокими темными тенями от усталости и болезни. Несмотря на свою восковую, почти мертвенную бледность, она до сих пор оставалась удивительно красивой. Даже более красивой, чем ее дочь, чей рот был чересчур крупным для ее маленького лица.

– На целом свете нет никого счастливее меня, – уверила ее Казя. – Я благодарна за это тебе и отцу.

Ее мать не успела ответить, так как в то же мгновение дверь в гостиную распахнулась и туда ворвалась свора гавкающих вразнобой мопсов. Следом за ними на пороге появилась тетушка Дарья. Графиня Дарья Раденская была золовкой Марии, для которой тетушка была тяжелой обузой.

– А, ты здесь, Казя! Я обыскалась тебя по всему дому. Ты же обещала мне помочь с попугаями. Правда, Фредерик?

При упоминании своего имени маленький серый попугай, восседающий на жирном плече хозяйки и весь увитый засаленными шелковыми ленточками, хрипло закудахтал:

– Ха-ха, иезуит, выходи! Иезуит, выходи!

Сказав это, он вцепился в жидкие подкрашенные волосы своей хозяйки.

– Тсс, Фредерик. Ты говоришь неприличные вещи. Что скажет патер Загорский?

Тетушка Дарья и Фредерик обменялись заговорщицким взглядом, как бы подтверждая свою давнюю и взаимную приязнь.

– Да, тетя Дарья, я помню.

Уборка тетушкиной комнаты по крайней мере три раза в неделю являлась одной из наиболее «завидных» обязанностей Кази; в тетушкиной комнате обитало несметное количество мопсов и попугаев, не говоря уже о синичках с перебитыми крылышками и лягушатах со сломанными лапками. Все это верещало, пищало, кудахтало, гавкало и отвратительно пахло.

– Право, Дарья, я, наверное, никогда в жизни не пойму, почему ты не позволяешь прислуге убирать у тебя в комнате, – резко сказала Мария.

– Ты же прекрасно знаешь, что мои собачки не выносят прислугу. Правда, Шарлемань?

Собачонка одышливо засопела и принялась вилять своим куцым хвостом. Тетушка Дарья засопела в унисон с ней, раскачиваясь на высоких каблуках, скрытых огромной, похожей на военную палатку юбкой. На ее крашеных волосах колыхалось странное сооружение из кружев и перьев, по моде, более принятой при дворе Яна Собеского, чем в нынешнем, 1748 году. Оборки и складки на ее платье тоже были скроены по фасону тридцатилетней давности. На щеках пламенели густые пятна малиновых румян, заплывшие глазки, обычно тусклые и затуманенные воспоминаниями, сейчас блестели, как золоченые пряжки от туфель.