В деревне был один-единственный магазин с деревянными полками до потолка, битком набитыми продуктами. В узком проходе между полками, выставив в стороны локти, толпились люди. За прилавком стояла толстая продавщица. Сколько раз Элиза ни приходила сюда, продавщица никогда не молчала. Она всегда была увлечена разговором, в котором, в конечном счете, участвовали все люди, находившиеся в магазине. Одни покупатели уходили, другие приходили, и разговор таким образом длился до закрытия магазина. Продавщица поддерживала разговор как огонь, который не должен угаснуть. Она размахивала маленькими красноватыми ручками и крутила головой, из-за чего ее очки все время съезжали на кончик носа; Элиза ждала, что они вот-вот упадут на пол. Оказавшись в магазине, Элиза сразу же протиснулась к прилавку и протянула продавщице список продуктов.

– Это та девочка, которая вот уже несколько недель живет в долине, в амбаре у старухи? – спросил кто-то, и все взгляды вдруг обратились к Элизе. Те, кто стоял за полками, протолкались вперед и, вытянув шеи, с любопытством смотрели на девочку.

– Бедняжка, – возмущенно сказала одна женщина, – ее надо отвезти в детский дом, ведь старуха-то из ума выжила.

Остальные вторили ей, усердно кивая.

– Вечно бродит туда-сюда со своей трубкой, и еще неизвестно, чем она целыми днями занимается.

– Размышляет, очевидно, – снова раздался из-за полки первый голос.

Затем на какой-то момент все стихло. Это замечание сорвалось, словно лавина, которая все быстрее и быстрее, неумолимо катится с горы. Постепенно выражение лиц у всех изменилось, рты растянулись, и вдруг в магазине грянул лающий, долго не прекращавшийся смех. Смех сотрясал тело продавщицы, она вцепилась руками в прилавок, как будто ее выталкивали оттуда. Всякий раз, когда люди хотели отдышаться и смех, казалось, вот-вот уляжется, повторялся чей-то крик: «Она размышляет!» – и все снова взрывались хохотом, похлопывали себя по ногам и корчились, будто от боли. В этом издевательском смехе было столько злобы, что Элиза еще долго слышала его и потом, когда уже прибежала обратно к амбару и плотно закрыла за собой дверь.


Две недели Августа не могла подняться. На небольшой деревянной тумбочке миски и чашки оставляли следы, которые бессчетное количество раз наслаивались друг на друга: жидкость проливалась, когда бабушка дрожащей рукой ставила посуду обратно на тумбочку. Болезнь изнурила ее тело, и когда бабушка встала с постели, юбки висели на ней как спущенные паруса. С тех пор рюкзак больше не доставали из шкафа. Теперь Августа любила сидеть в кресле, которое Элиза каждое утро выносила на веранду, и смотреть на Семь Жеребцов. Она ждала вечера, того момента, когда в багряном свете заходящего солнца скалы снова превратятся в табун скачущих лошадей. Иногда скалы озарялись таким ярко-алым светом, что казалось, будто Жеребцы скачут, словно взбесившиеся; Элиза замечала тогда, что бабушка, ничего не говоря, слегка улыбалась. В такие минуты Элиза ходила по дому на цыпочках, боясь, что даже малейший шум может потревожить бабушку.

* * *

Дни были жаркими, движения бабушки стали еще более медленными, и Элизе одной приходилось выполнять всю работу в саду. В то время как бабушкины прогулки вокруг дома становились короче, Элиза с каждым днем удлиняла маршруты своих походов. Она ходила к реке, собирала камушки, насекомых, цветы. Одна ходила к дальнему клену, и, когда поднималась на плоскогорье, старый клен протягивал ей навстречу ветку, будто руку. Прислонившись к стволу клена и чувствуя спиной грубую кору, Элиза смотрела в полевой бинокль на долину. Она искала глазами амбар и видела бабушку, крошечную фигурку, которая сидела в своем кресле на веранде с пенковой трубкой во рту. Один раз она подняла руку, и Элиза подумала, что бабушка ей машет. Элизу веселило, что при помощи бинокля она могла увеличить бабушку или уменьшить. Она наклоняла бинокль – амбар с бабушкой и всей округой накренялся. Бинокль стал продолжением ее зрения, и ей представлялось, что теперь можно вертеть в разные стороны целой округой. Когда она быстро мотала головой, вся местность за стеклами бинокля расплывалась: амбар, Семь Жеребцов, деревья таяли, будто состояли из бесчисленных мельчайших цветных частичек, которые смешивались друг с другом.

* * *

Вечером бабушка брала со стола большую витую раковину тритона и вставала наверху, под навесом. Обхватив раковину обеими руками, она дула в ее кончик, отшлифованный как мундштук, словно в трубу. Низкий пронзительный звук разносился по всей долине и поднимался к клену на плоскогорье. Для Элизы это было сигналом к возвращению домой. Давным-давно эту раковину привез из плавания по южным морям дедушка, и Августа рассказывала, что островитяне использовали ее для того, чтобы подавать друг другу сигналы на большом расстоянии. Элизе нравилось брать в руки белую раковину. Она дивилась ее шершавой поверхности, спиралеобразным бороздкам и в то же время совершенно гладким перламутровым стенкам внутри, которые в зависимости от падавшего света переливались розовым и голубым. Элиза прикладывала раковину к уху и слышала, как шумит кровь. Но шум этот, казалось, исходил не из нее, словно не принадлежал ей, он был очень далеко, в будущем, и пробуждал в ней желание прийти туда, в будущее.

Элиза думала, что внутри каждой вещи обитает что-то живое. Камешки, комья земли и даже воздух представлялись ей существами, которые были связаны друг с другом; она часто думала об этом, лежа на скале у реки или на поляне, опустив голову в траву.

Когда смеркалось, зов морской раковины был мостиком из ее одиночества, он снова возвращал ее к бабушке в амбар. Поначалу Элиза была рада слышать этот сигнал, но потом он чаще прерывал ее прогулки, – низкий, всё заглушающий звук накрывал всю долину как сеть, которую закидывала бабушка, чтобы поймать ее. Элизе казалось, что с каждым днем зов становился все громче и настойчивее, как будто бабушка знала, что Элиза бежала от него.


По утрам, как светало, от дома к дому ездил маленький желтый автобус, который отвозил детей округи в школу. Теперь он делал остановку перед амбаром; в автобусе всегда были крики и битва за места у окна. Чем больше детей садилось в автобус, тем сильнее он раскачивался, проезжая по тихим улицам, и водитель напрасно призывал к порядку. Когда автобус наконец подъезжал к зданию школы, на сиденьях была всеобщая свалка. Девочка, которая сидела с Элизой за одной партой, на второй день учебы положила поперек парты линейку. «Это граница, – сказала она. – Никогда не переходи через нее. Все знают, что твоя бабушка рехнулась». Затем она отвернулась и больше на Элизу не смотрела.

Элиза наблюдала за тем, как между учениками завязывается дружба. Кто к какой компании принадлежит, определилось в первые же недели; ученик, оставшийся один, обычно оставался в одиночестве навсегда. Одиночки не выходили на переменах вместе с другими во двор, они бродили по коридорам и ждали звонка на урок, чтобы снова вернуться в класс. Сыновья дворника развлекались тем, что заходили на переменах в здание школы, ловили первого попавшегося, оттаскивали его к кустам во дворе и спокойненько избивали. Потом им пришло в голову требовать у своих жертв деньги в качестве платы за то, чтобы их на месяц оставили в покое. В первый день каждого месяца братья, как ловцы, становились справа и слева от входа в школу и требовательно вытягивали руку перед теми, кто должен был им заплатить. Их отец каждое утро на первом этаже школы раздавал пакеты с молоком. На нем был синий рабочий комбинезон, как у механиков в гаражах или на бензоколонках. Каждый ученик, подходивший за молоком, опускал голову под взглядом его маленьких сверлящих глазок, брал пакет и как можно скорее отходил. Никто не сомневался в верности слухов о том, что однажды дворник откусил одному ученику мочку уха.

Элиза избегала братцев. Она боялась смотреть людям в глаза и на переменах обычно запиралась в туалете. Она никогда ни с кем не разговаривала, и, находясь на территории школы, представляла себе, что стала прозрачной, бестелесной, как воздух.

* * *

Зима пришла рано, почти без перехода после долгого лета, температура воздуха неожиданно резко упала. Земля остыла, повалил снег; схоронив под собой крыши домов, он улегся над всеми звуками, и в деревне стало совсем тихо. Элиза лопатой убирала снег перед амбаром, а бабушка, укутавшись в одеяла, сидела возле печки у окна и смотрела на Семь Жеребцов. Лишь изредка она поднималась, чтобы соскрести со стекла ледяной узор, мешавший ей. Вечерами она пела песни, которые, должно быть, пели в далеком прошлом. Элиза быстро разучила их и подпевала бабушке; вскоре поздней ночью из амбара можно было услышать низкий голос Августы и высокий – Элизы.

Из-за высоких сугробов школьный автобус перестал приезжать, и занятия на несколько дней отменили. Элиза лежала на полу и рисовала морскую раковину, умолкнувшую на долгие месяцы. Элиза больше не пыталась расчищать от снега дорожку перед амбаром. Однажды утром она напрасно простояла на холоде: ей так и не удалось воткнуть лопату в затвердевший снег.

«Зима никого не хочет видеть», – сказала бабушка, когда Элиза разочарованно вернулась в амбар. По ночам Элиза слышала приглушенный шум реки, этот шум был так далеко, будто из-за снега на дворе все расстояния увеличивались, а в доме всё только уменьшалось. Бабушка ложилась спать в юбках, а Элиза лежала под одеялом не шевелясь, чтобы согреться.


В один из первых солнечных дней учительница, случайно задержавшись после уроков, увидела, что за школой сыновья дворника на велосипедах давят колесами новорожденных котят и со смехом победителей швыряют их в кусты. Братьев призвали к ответу, и дворник на две недели запретил им выходить из дома. Об этом узнала вся школа, и те ученики, у кого братцы уже давно отнимали деньги, втихомолку радовались этому наказанию. Через две недели братцы повысили сумму охранной пошлины, как они это называли, и дополнительно потребовали, чтобы за них делали домашние задания.

Солнце стояло в зените, когда Элиза вышла из школы и решила, что не поедет домой вместе со всеми на автобусе. Она сняла сандалии и пошла по лугу вдоль дороги. Земля под ее босыми ногами еще выдыхала зимнюю прохладу. Первые желтые и фиолетовые крокусы выбивались из мокрой травы. Земля обмякла от талого снега, и Элиза вспоминала о том, какой твердой и пыльной была земля в конце прошлого лета. В деревне на улицах не было ни души: все сидели по домам и обедали, из полуоткрытых окон слышались голоса и позвякивание посуды. Когда на углу возле продуктового магазина Элиза свернула на улочку, ведущую к амбару, ей встретился почтальон. Элиза удивилась: почта к этому времени обычно давно бывала разнесена. Почтальон покачивался как пьяный, кожаная почтовая сумка при каждом шаге била его по колену; увидев Элизу, он выпрямился и направился прямо к ней. Элиза попыталась увильнуть от него, но он преградил дорогу, и ей пришлось остановиться. Почтальон смотрел попеременно то на ее голые ноги, то на сандалии, которые она держала в руке, будто что-то мешало ему посмотреть ей в лицо.

– Обуйся, – сказал он, – и быстро иди домой.

«Скорая помощь», стоявшая у амбара, сияла на солнце своей белизной. Санитар спросил у Элизы, здесь ли она живет. Он наклонился к ней, положил ей руки на плечи и медленно, спокойным голосом сказал, что бабушка хотела спуститься с лестницы и, скорее всего, наступила на подол юбки. Она разбилась. Почтальон нашел ее мертвой у лестницы. На нижней ступеньке лежала расколотая пенковая трубка – сотни белых осколков.

II

Дом Розенбергов находился на окраине города, на заметной издалека возвышенности, которую называли Золотым холмом. На вершине холма стояла церковь. Иногда по воскресеньям из церкви выходили молодожены, под дождем из риса и цветов они спускались по старым каменным ступенькам, а затем все участники этого события в колонне гудящих машин, украшенных белыми атласными лентами, съезжали с холма. Летом внизу, в городе, на жителей обрушивалась жара, отчего они как будто становились меньше, словно солнце ставило их на колени; в вагонах подземки приходилось срывать стоп-кран, потому что от духоты слабые люди падали в обморок, а наверху, на холме, всегда дул легкий ветерок и каштаны отбрасывали прохладную тень. Вечерами здесь пахло жареным мясом, за зарослями олеандра и кустами роз, отделявшими дома друг от друга, до рассвета был слышен веселый смех.

* * *

Чета Розенбергов переехала в дом на Золотом холме сразу после свадьбы. Богатые родители господина Розенберга умерли рано, оставив наследство, которое позволило ему получить разностороннее образование. Когда во время летних каникул остальные студенты, чтобы подработать, устраивались официантами в кафе или раскладывали товары по полкам супермаркетов, господин Розенберг созерцал из окна самолета медленно проплывавший внизу ландшафт и приземлялся в аэропортах больших городов. Его образ жизни, несколько нарочитая расслабленность лица и неспешность походки вызывали у сокурсников восхищение, смешанное с завистью. Однако регулярно проходившие в его апартаментах вечеринки были главным событием их внеучебной жизни, и каждый приглашенный чувствовал свою принадлежность к избранному обществу. В такие вечера лифт в доме Розенберга не переставая ездил то вверх, то вниз; гости группками направлялись к его квартире, а там, подмигивая и заговорщически подталкивая друг друга в бок, рассматривали дорогую, поражающую воображение обстановку, которую составляли предметы мебели из хромированной стали и антиквариат. Гости облокачивались на балконные перила, покачивая в руках бокалы на высоких ножках, смотрели поверх крыш вдаль и, захмелев, проливали шампанское с двенадцатого этажа на прохожих. Майк Розенберг незаметно ходил среди гостей, прислушиваясь к их голосам, которые на несколько часов заполняли обычно тихие комнаты. Ему казалось, что эти голоса еще долгое время отзываются эхом в квартире, и у него возникало приятное чувство, будто он находится в обществе людей, просто ставших невидимыми. Потом после вечеринок у него стали пропадать вещи: бутылка коньяка, фарфоровая пепельница, однажды кто-то даже прихватил с собой пару его лучших туфель из дорогой кожи, стоявшую в шкафу. Разочаровавшись, он перестал приглашать гостей и посвятил себя исключительно путешествиям и учебе. Он больше никого не принимал у себя дома. Поскольку он не переносил тишины, то, работая вечерами над книгой о развитии речи у детей, он включал на полную громкость телевизор в гостиной и радио на кухне. Он поставил письменный стол в таком месте, где звук был громче всего, так что со всех сторон его окружал хаос чужих голосов.