Перед церковью он остановился, сел на каменные ступеньки и достал из нагрудного кармана фотографию, истрепанную от постоянного рассматривания. Старая фотография его мамы. Этот снимок отец сделал во время свадебного путешествия: Мария Розенберг на ступеньках загородного дома между колоннами портика. Она опирается правой рукой о колонну и, подставив лицо солнцу, смотрит вдаль. Сын представлял себе, что она смотрела на пшеничное поле. На Марии было свободное белое платье с короткими рукавами и соломенная шляпа, отбрасывавшая тень на глаза. Голову она держала высоко, и на шее можно было разглядеть решительно выступавшие мышцы. Георг знал каждую тень, каждую складку на ее платье. В тот день, когда ее сфотографировали, должно быть, дул сильный ветер, потому что платье плотно облегало ее тело; под тканью вырисовывались грудь и бедра. Сын думал о теплом ветре и о том, как он прижимался к ее телу. Потом он рефлекторно перевел взгляд к темному пятну в нижнем углу фотографии. Там была тень отца, стоявшего напротив и державшего фотоаппарат. Это был досадный изъян, и сын уже много раз думал о том, как бы отретушировать фотографию и удалить раздражавшее пятно. Все чаще он представлял себя вместо отца рядом с матерью в свадебном путешествии. Он представлял себе, как бы он взял ее за руку и побежал с ней по пшеничному полю. Посреди поля, сняв с нее соломенную шляпу и подбросив вверх, как в игре, он поцеловал бы ее.


Георг сидел на ступеньках церкви с фотографией в руке и плакал. Ему не давала покоя одна мысль: он не мог понять, как эта женщина на снимке, только и мечтавшая о том, чтобы быть с ним, бежать с ним по пшеничному полю, через секунду после вспышки фотоаппарата ушла с тенью, которая была его отцом. Наверняка отец не побежал бы с ней по полю, скорее всего он даже не заметил его, а просто, сделав снимок, быстро убрал фотоаппарат в футляр, сел на ближайший автобус и уехал.

Жара обжигала. Георг видел ящериц, которые шмыгали по ступенькам церкви и бесшумно исчезали в трещинах. Он вытер футболкой мокрое от пота и слез лицо, сунул фотографию в нагрудный карман рубашки и сел на велосипед. В доме было тихо. Юлия ходила по магазинам, отец был в своем кабинете. Сегодня Георг слонялся по комнатам будто чужак, представляя себе, что он – инопланетянин, случайно приземлившийся в этом доме. Он с удивлением рассматривал все вокруг, несколько раз, так ничего и не взяв, открыл холодильник, включил и выключил воду. Когда он открыл дверь на чердак, его обдало теплым затхлым запахом заброшенного помещения. Он никогда особенно не интересовался работой матери и сегодня в первый раз вошел в комнату под крышей. Лучи солнца слабо проникали через грязное чердачное окошко, образуя на полу едва различимый прямоугольник света. На стеклянном столе собралась пыль. Вот где проводила время мама, когда Юлия катала его в коляске по холму. Он попытался представить, как она работала тут, но не мог связать ни ту женщину, которую он знал, ни ту, на снимке, с этим запущенным чердаком. В глубокой задумчивости Георг остановился перед пыльным стеклянным столом, пальцем выводя на нем свое имя.


Георг услышал, как внизу хлопнула входная дверь. Затем, будто откуда-то издалека, нахлынули голоса родителей. Должно быть, мама неожиданно пришла домой. Он подошел к лестнице и наклонился над перилами так далеко, чтобы можно было увидеть гостиную. Родители сидели друг против друга. Георг спустился еще на пару ступенек, чтобы разобрать, о чем они говорили. Он злорадствовал про себя: родители считали, что остались наедине и не догадывались, что он, сверху, на ступеньке лестницы, наблюдает за ними. Мама сидела в кресле выпрямившись, ее волосы были строго зачесаны назад. Георг видел прямую белую линию пробора. Отец сидел на краю дивана, сильно подавшись вперед, словно хотел уменьшить расстояние между ними. Вдруг он вскочил, подбежал к ней, наклонился и что-то зашептал ей на ухо. «Нет», – сказала она, убирая с плеча его руку. Он присел на ручку кресла и с улыбкой взял ее руку, будто не услышал отказа. Потом он вцепился в нее, как упрямый ребенок в игрушку, которую ему никогда не заполучить. Она не шелохнулась и только повторила: «Нет». Любезно, почти с сожалением, с каким отказываются от десерта после обильного обеда. Господин Розенберг осторожно поцеловал ее в пробор, а затем, резко изменившись в лице, будто он только сейчас понял, что ее вежливость унизительна, отбросил ее руку и принялся ходить взад-вперед. «Тогда возьмем ребенка из детского дома. Это мое последнее слово!» – крикнул он и спешно ретировался в свой кабинет, словно страшась ее ответа.

III

После смерти Августы Элиза перестала говорить, и если открывала рот, то, заикаясь, произносила лишь невнятные фразы. В приюте ее показывали разным врачам. К тринадцати годам она уже прошла множество обследований и консультаций, но ее состояние не улучшилось. В школе Элиза сдавала экзамены исключительно в письменной форме. Элиза всегда ходила скрестив на груди руки, словно держала саму себя. Под глазами у нее залегли тени, и иногда она производила впечатление очень рано состарившегося, уставшего от жизни человека.

В спальне, где кроме нее было еще тридцать детей, она молилась перед сном о том, чтобы на следующее утро не проснуться. Когда она спустя пару часов открывала глаза и оказывалась на том же самом месте, она в отчаянии качала головой и тихо ругалась в подушку. Распорядок дня в приюте был четко расписан: уже утром Элиза знала, что предстоит делать днем и вечером. Дружбу обитатели приюта заводили между собой с большой опаской, один выслеживал другого – ведь никто не знал, кого заберут следующим.


В первый день каждого месяца в приют приходили супружеские пары выбрать себе ребенка. Если кого-то из детей забирали, сообщение об этом, как пожар в лесу, стремительно охватывало весь приют. Прощались по-дружески, изображая искреннюю радость, но в душе дети, оставшиеся в приюте, не желали счастливчику ничего хорошего. Как только счастливчик уезжал, остальные рисовали себе картины его будущей жизни, полной катастроф и несчастных случаев, и, как проклятия, посылали их предателю вслед.


Из-за расстройства речи у Элизы было мало шансов, что однажды ее тоже возьмут. Казалось, каждый ребенок четко знал, к какой категории он относится. Таких категорий было всего две. Дети, не обладавшие особыми способностями или имевшие какой-либо изъян, равнодушно наблюдали за теми, кто нервно ожидал приближения дня нового посещения. Заветным утром они мылись с особой тщательностью, толкаясь перед зеркалом в душевой комнате. Элиза принадлежала к группе равнодушных, и когда этот день наступал и случалось, что какая-нибудь супружеская пара обращалась к ней с вопросом, она только молча мотала головой. Поначалу Элиза еще старалась подобрать какой-нибудь ответ; предложения, которые она хотела произнести, складывались в ее голове. Но как только она открывала рот, предложения рассыпались, распадаясь на отдельные слова, а слова дробились на звуки; в панике, задыхаясь, она повторяла одни и те же звуки, забыв само предложение, и снова умолкала. Собеседник смотрел на нее с сочувствием, а остальные ученики стояли потупившись, как при виде калеки.

Раз в неделю все собирались в актовом зале и пели хором. За тремя окнами, сужавшимися кверху, открывался вид вдаль; иногда Элиза видела облака и пролетавшие по небу стаи птиц. Только когда она пела, ей без труда удавалось складывать слова в предложения; она устремляла свой голос к окнам и представляла себе, как облачко или крыло птицы подхватывает его и уносит далеко отсюда. Дети пели на сцене в актовом зале, они повышали голоса, отправляя их, как своих посланников, за стены приюта в надежде, что однажды у них тоже будут приемные родители и свое место в мире. Элиза ясно видела, как детские голоса сливаются в единое море звуков, на поверхности которого плавают слова песен, покачиваясь на волнах вверх-вниз, – будто пение, раздававшееся в приюте, лилось из одного рта. Пение было слышно в каждом классе, оно выплескивалось наружу, и прохожие иногда останавливались, прислушивались, и, склонив голову набок, смотрели вверх, на окна актового зала.


Стоял холодный солнечный день, когда Розенберга забрали Элизу. Элиза помнила, что в приюте дети часто говорили о Золотом холме. Уже само название будоражило. Название сулило исполнение обещаний, заветный подарок, который они боязливо обхаживали, которым любовались, одновременно понимая, что никогда не откроют его сами, потому что он предназначен не им.

Элиза сидела на заднем сиденье большой машины, за окнами проплывали цветущие каштаны. Они остановились в конце аллеи перед белым домом, по форме напоминавшим куб. Господин Розенберг совершенно естественно положил руку на плечо Элизы и повел ее в дом. Комната Георга казалась опустевшей. «Он недавно уехал на целый год за границу, – объяснил господин Розенберг и добавил: – изучать иностранный язык». Мария отстраненно улыбнулась Элизе, думая, очевидно, о чем-то своем, и сказала: «Добро пожаловать в наш дом». Элизе понравилось, как госпожа Розенберг двигалась: легко, будто оказалась здесь случайно. Они поднялись на верхний этаж; на чердаке стояла новая мебель, стены пахли свежей краской. Вскоре подоспела Юлия с кипой свежего белья в руках. Ее шаги звучали уверенно и основательно; увидев экономку. Элиза подумала, что дом скорее принадлежит ей, чем Розенбергам.

У Элизы с собой был только бабушкин рюкзак с одеждой, морскую раковину она завернула в старый свитер. Оставшись в комнате одна, Элиза упала на кровать и приложила раковину к уху. Она услышала далекий шум собственной крови. Где шумит кровь, там бабушка, думала Элиза. С закрытыми глазами она ясно видела ее перед собой: в широких юбках и с пенковой трубкой во рту. Затем она положила раковину под чердачное окошко, в маленький теплый прямоугольник света.


Каждый вечер Элиза проводила в кабинете господина Розенберга. Они сидели друг против друга, между ними стоял большой английский письменный стол, на котором лежал диктофон и ящичек с алфавитом. Каждая буква была выведена на отдельном деревянном кубике.

Элиза не решалась посмотреть в глаза господину Розенбергу, требовательно повернувшемуся к ней. Скрестив руки на груди и откинувшись на спинку стула, она смотрела мимо него в окно. Окно было приоткрыто, ветер ритмично раскачивал занавески, они то надувались, то снова собирались в складки. Элиза подсчитывала секунды между отдельными порывами ветра. В это время голос господина Розенберга разносился по кабинету, он вещал с обычной, уже хорошо знакомой Элизе мягкой настойчивостью, с какой спасатели обращаются к жертвам несчастного случая. Элиза еще ни разу на него не отреагировала. Говорить – это было не для нее. Какие-то люди обмениваются словами, чтобы заслужить ответную улыбку, и некоторые фразы, словно в погоне, несутся друг за другом, будто желая прогнать собеседника прочь. Но, по сути, было совершенно безразлично, что, когда и как говорить. – Элиза видела в этом игру, при помощи которой люди убивали время. Люди жонглировали словами как стеклянными шарами, и если шары вдруг падали и разбивались, им вдогонку бросали новые – и ничего не менялось. Элиза молчала; она была горда собой, если целый день могла обойтись без единого слова. С бабушкой ведь тоже никто не разговаривал. Жители деревни погружались в каменное молчание, как только она приближалась к ним, но стоило Августе свернуть в улочку, ведущую к амбару, и скрыться из глаз, они тотчас открывали рты и принимались злословить о ней. Элиза была уверена, что бабушка умерла из-за этого. Никто из деревни не пришел на ее похороны, и перед могилой Августы пастор сам себе проговорил необходимые слова, сожалея, что в такой чудесный весенний день приходилось кого-то хоронить. Земля, которую сыпали на гроб, твердо и глухо стучала по дереву. Элиза все время смотрела на вырытую могилу, на гроб в ней, и в какой-то момент ей захотелось попросить могильщиков, чтобы они наконец остановились.


– Элиза, – произнес господин Розенберг, и еще раз погромче: – Элиза! – Его голос прозвучал резко. Он оперся обеими руками о край стола.

– Ты слишком много мечтаешь, – сказал он с упреком, словно желая напомнить ей о строгом запрете.

Господин Розенберг сложил из кубиков имя Элизы. Он вынул из ящика кубики с буквами ее имени и выложил их на середину стола, один за другим, будто построил стену.

– Можешь произнести это слово? Элиза покачала головой и посмотрела в окно. За окном смеркалось. Занавески уже не двигались. Господин Розенберг поднялся и указал рукой на дверь, давая понять, что занятие окончено.


Однажды утром Элиза спустилась с чердака раньше обычного. Розенберги еще спали, только в кухне горел свет. Там уже орудовала Юлия, она готовила завтрак. С заспанно-смущенным видом Элиза подошла к Юлии и протянула ей окровавленную простыню. В школе Элиза часто слышала, как девочки говорили об этом событии, и та, с которой оно происходило, с гордостью сообщала о нем другим. Существовала негласная граница между теми девочками, у кого это уже было, – они делились этим между собой как одной общей тайной – и теми, у кого этого еще не было и кто в глазах посвященных был всего лишь младенцем, достойным снисходительной улыбки. Если какая-нибудь девочка утверждала, что у нее это началось, старшие отводили ее на перемене в туалет, там нужно было привести доказательства. Одну девочку сильно побили за то, что она попыталась симулировать и нарисовала себе на трусиках красные пятна.