11

Повторяю: разойдись их дорожки после выпускных экзаменов, были бы шансы и на выстраивание неплохих отношений, и на пристойный финал. Но, увы, оба зачем-то подались на полонистику. Я упивался Нуллой, хотя, теоретически, уже мог бы сказать себе: «хватит, насытился». Однако этого не случилось — я вел себя, как наивный сопляк, которому секс застит весь свет. А Нулла поступала хитрее. Возможно, и безотчетно, но хитро. Хотелось бы знать, существует ли до сих пор понятие «женская хитрость» и означает ли то же самое, что означало? Так вот, Нулла кое-что делать отказывалась, но давала понять, что, конечно же, сделает, когда придет время. Речь шла о вещах гораздо более тонких, чем оральный секс. И тем не менее: жди, пока рак свистнет. Самая жалкая часть души (но не тела) приготовилась ждать. Два года до окончания школы, пять лет в университете; потом он уже не ждал — просто оставался с ней. Лет двадцать с гаком, а если точнее — почти тридцать.


Я не изменял ей ни в лицее, ни в университете, то есть до свадьбы хранил верность. Измена? Боже, какое архаичное понятие! Мы поженились на четвертом курсе. Тесть закатил банкет в недоступных простым смертным залах Общества польско-советской дружбы. За огромными окнами, будто вымершая, зияла пустотой Рыночная площадь.

Менее тривиальной я сделал ее жизнь два года спустя; долго ждать не пришлось — она отплатила мне той же монетой. Знаете, как обычно бывает: труднее всего первый шаг. Дальше идет как по маслу. Не могу удержаться, чтобы не описать в подробностях (вечным пером «Монблан», копия модели 1912 года) то свое, первое, приключение. Разумеется, я не собираюсь ничего анализировать, тем более с юношеской наивностью искать зловещие знаки.

12

Мать обрушила на меня потоки невыносимого оптимизма. Что бы я ни сказал, все встречает бурными восклицаниями. Ур-р-ра! Прекрасно! Самое время! Вроде бы правильно: добро побеждает зло и т. д. Но с той истории началась кривая дорожка, которая привела меня в холодные объятия Зузы.

Третья персона подобна увеличительному стеклу…

13

Жаркой августовской ночью в конце семидесятых годов прошлого столетия я вышел из вагона на пустой станции Белосток-Центральная и, с мраком в душе, подошел к расписанию посмотреть, когда ближайший обратный поезд в Краков. Возможно, именно тогда во мне зародилось стойкое отвращение к путешествиям, хотя к данному конкретному случаю это не относится: путешествию предстояло завершиться важным эротическим приключением. О чем-то подобном я тогда только и мечтал. Перевалил за середину очередной год томительной молодости; дальше все пошло лучше некуда. Моя первая жена Нулла была необычайно привлекательна; я ей не изменял, но измена не есть функция красоты. Нотабене: сейчас супружеская измена — тьфу, ерунда, но когда-то могла потрясти основы брака. Как сказал бы про тех, кому изменяют, юный Томас Манн: «С этого момента он будет вести не такую тривиальную жизнь, как раньше»[12].

Мне нравились другие женщины, но красота не есть функция верности. Когда-то на чужую собственность посягали герои-одиночки, отчаянные смельчаки; сегодня имя им — легион.

Тут и голову не надо ломать: сексуальной левизны не существовало — не было ее ни в жизни, ни в искусстве, ни в литературе. За исключением разве что старых католических пособий типа «Как засвидетельствовать недействительность брака и осуществить его расторжение». Только там вероломство, то есть прелюбодеяние одного из супругов, трактуется серьезно. Больше такого нигде не найдешь, теперь это сущий пустяк. Переспать с женой приятеля — не измена. Ни с чьей стороны. Когда-то — да. Когда-то это свидетельствовало о потере человеческого облика. Сегодня — нет. Попадался ли вам, например, современный роман, посвященный проблеме промискуитета? Не попадался, потому что их не существует. Неужели нынешним авторам такое не по плечу? По плечу. Но как описывать то, что еще беспринципнее, чем бумагомарание? Или признано извращением? Теперь вот на это плюнули и забыли — хвалиться тут нечем, но и горевать не стоит. Широта проблемы обернулась почти полной потерей ее значимости. Измена, некогда ломавшая человеку жизнь, превращавшая его в собственную тень, толкавшая к самоубийству, сейчас стала всего лишь мелким грешком.

Я уже был готов. Еще не залезал в чужой огород, еще ни о чем таком не писал, но уже знал: впереди не будет ни сомнений, ни угрызений, и разлад с самим собой мне не грозит. Если имеется какой-нибудь приемлемый моральный кодекс, то его главный параграф должен гласить: «Ни в коем случае нельзя отступать». Иными словами: «Совокупляйся, друг, плюнь на обстоятельства, так и так в процессе совокупления для тебя ничего больше не будет существовать». Я мечтал, чтобы эти слова наконец стали плотью. Вокруг нашей кровати полыхала мебель, горел дом, пылал город: скорей бы уж теории начали воплощаться в жизнь! Мрак в душе постепенно уступал место надежде.

Предчувствовал ли я, что Господь пошлет мне Алицию К., проживающую на улице Грунтовой в городе Белостоке? Предчувствовал… в общих чертах: меня иногда посещали приятные, но смутные предчувствия. Так или иначе, желание немедленно вернуться домой улетучилось, и я огляделся: вот-вот должен был подъехать автобус, на котором мне предстояло совершить второй и последний этап эксцентричного путешествия.

Кажется, я еще не объяснил, что вообще делал на белостокском вокзале. Какого черта меня туда принесло в такую несусветную пору? Объясняю: я тогда работал в двухнедельнике «Студент», и редакция время от времени куда-нибудь меня посылала. Особенно охотно летом, когда, как грибы после дождя, множились разнообразные культурно-каникулярные или каникулярно-культурные студенческие мероприятия. Я приезжал, словно ревизор, с проверкой и писал отчеты, обширные (наиболее удачные) фрагменты которых публиковались в нашей газете.

Вроде бы в моем распоряжении был мощный (в особенности по тем временам) репрессивно-контрольный механизм, однако я ни разу не заметил, чтобы моя персона или мои действия произвели на кого-нибудь хоть малейшее впечатление. Никто никогда меня не ждал, по случаю моего приезда никогда не устраивали не только приема или «круглого стола», но даже уборки; никто не обращал на меня внимания, все продолжали заниматься своим делом, то есть ничего не делали, от всех разило перегаром, и это было хорошо.


Возможно, причиной была усталость и недосып, возможно (далеко не впервые в жизни), черт-те что лезло в голову, да мало ли что еще могло примерещиться, но в одном сомневаться не приходилось: мы неслись по болоту — по узенькой тропке, на полном газу! Неужели это был единственный известный водителю кратчайший путь до Тыкоцина? Кратчайший-то он кратчайший, но достаточно какой-нибудь несчастной рытвины или камня, чтобы автобус, подпрыгнув, чуточку свернул в сторону — и готово, пиши пропало. Если б у здешних топей хоть дно имелось, так нет же, они бездонные… будем до скончания века кувыркаться в грязи и иле, пока не доберемся до пекла.

Я пытался разглядеть в зеркальце лицо водителя: не искажены ли, часом, его черты суицидальными намерениями, и не собирается ли он в приступе отчаяния совершить расширенное самоубийство (расширенное за мой счет — я был единственным пассажиром мчащейся на бешеной скорости, если не сказать летящей, колымаги), — но нет, ничего подобного, лицо было суровое, загорелое, с утешительными следами регулярного потребления доморощенных крепких напитков. Я с облегчением вздохнул: не вражеской территорией была окружающая нас трясина, не западней, устроенной природой, не источником смертельной опасности — нет, я попал в гостеприимный уголок земли, населенный славным племенем самогонщиков. Топкую почву покрывала сеть более-менее надежных тропок; некогда лишь кое-где пролегали тайные тропы, но сейчас, куда ни поставь ногу, почувствуешь опору; бояться нечего, даже дно близко.

Из тучи пыли вынырнула другая туча — развалины Большой синагоги; очередные тучи пыли обозначали: развалины замка, развалины монастыря бернардинцев, развалины костела Пресвятой Троицы, развалины алумната[13]. В последнем случае определение «развалины» не совсем отвечало сути: алумнат, конечно, требовал капитального ремонта, но, в отличие от других, обращенных в прах, достопримечательностей, по крайней мере, стоял, имел стены и крышу. Душевые — хуже поискать, однако, часок потрудившись, удавалось выдоить из крана теплую воду. В комнаты пускали на ночлег как бы художников, которые, чуя дармовую жратву и выпивку, потянулись сюда вслед за студентами, словно маркитантки за войском. В целом там было неплохо. Я — как бы писатель (мне предстояло провести литературный семинар) — получил в алумнате отдельную комнату; не помню, что она собой представляла, но вряд ли это была совсем уж нора — ведь, когда пробил час, я, не раздумывая, привел «к себе» Алицию К. Она окинула хоромы взглядом, далеким от восхищения, однако я б не сказал, что ее обескуражила меблировка или отсутствие личной ванной. Женщины, как правило, благосклонно относятся к помещениям, где им приходится снимать трусики.

14

Пока же я выскакиваю из автобуса на тыкоцинской рыночной площади; время — четыре, максимум пять утра, уже светло, уже жарко, еще август, последовавший за длинным июнем и бесконечным июлем, но и его дни сочтены; выскакиваю и… попадаю прямо в объятия Сары Каим, куратора Летней студенческой гуманитарной школы. Сара, насколько я знал, всегда руководила подобными мероприятиями; злые языки поговаривали, что она вообще приросла к руководству навечно. И впрямь: невооруженным глазом видно, что ей не меньше тридцати, а о том, чтобы отлипнуть от студенческой жизни, и речи нет, наоборот.

В те годы такое бывало, и неважно, чем занимался штатный студенческий деятель, главное, должность была пожизненная. Сорокапятилетняя активистка, без которой университет бы развалился. Куратор организации, так и не научившейся существовать самостоятельно, и т. д., и т. п. Иногда, очень редко, кто-нибудь из этих вечных студентов получал назначение на руководящий пост, однако выше уровня воеводского комитета никогда не поднимался; впрочем, и это было не пустяк. Но, повторяю, даже такие взлеты были редки: как правило, вечные неудачники (а может, баловни судьбы?) толклись в тесном помещении близ комитета; там они пили чай, рассказывали соленые анекдоты и ждали манны небесной. Сара Каим от них отличалась, я бы сказал, своей неиссякаемой витальностью; она была пышнотела, решительна и умело распространяла вокруг флюиды загадочной эротичности. Возможностей показать себя у нее хватало. Жила она одна, и в ее постели перебывали самые невероятные личности мужского и женского пола. Друг-дипломат вечно был за границей; друг-футболист (намного ее моложе) вечно пробовался в каком-нибудь из европейских клубов.

Но вообще-то Сара не могла забыть свою первую любовь. Парень был симпатичный, но, к сожалению, напрочь лишенный амбиций. Она — в университет, он — ни туда ни сюда; она не возвращается, дает ему время одуматься, он — ни на шаг из Петркова. Что делает, неизвестно; чудаковат; чем дальше, тем хуже — потом и вовсе рехнулся.

После бурного романа с некой фигуристкой Сара долго приходила в себя. Ни с кем не связывалась, отдавая предпочтение оргиям. Любой мог ее поиметь; любой — при условии, что иностранец и не знает, куда девать доллары. Про нее ходили разные слухи; она не опровергала даже самые оскорбительные. Больше того: нелепые версии (только нелепые, то есть не заслуживающие доверия) демонстративно поддерживала. Идеально умела изображать на лице немое удивление: мол, как вы догадались?! Уверяла, что письма писать ей трудно, а ехать куда-либо нет ни сил, ни здоровья, ни денег. Якобы погруженная в невеселые раздумья, на призывы не откликалась.

По сути, одинока она была, потому что ни с кем не могла найти общий язык. В те годы совместная жизнь была немыслима без обоюдного умения уступать. Сара же искусством компромисса не владела, и гармонии в отношениях не получалось. Если везло с постелью, из рук вон плохо обстояло дело с кухней, и наоборот. Она обожала ездить по свету (у вечных студентов не бывало проблем с получением заграничного паспорта), а ей всегда попадались домоседы, предпочитающие часами торчать перед телевизором. Она ненавидела футбол и ничего в нем не понимала — и переходила из объятий одного фаната к другому. Читала книги, а они не читали. Слушала музыку, а они не слушали. В конце концов она махнула рукой; в уме у нее неоновой вспышкой сверкнул не слишком конкретный вывод: «Все мужики — дебилы» — с той поры мерцавший постоянно. Она перестала устраивать свою жизнь и занялась сотворением видимости.

Сара постоянно кого-то ждала, кого-то к себе поселяла, кого-то высматривала. Но не абы кого! Она давала понять, что ей подходят только птицы высокого полета. И что отношения должны быть наполовину эмоциональные, наполовину деловые. Иногда может преобладать чувство, иногда — служебный долг. Получалось, что с начальством не только спят, но и на него работают. Что для начальников можно делать? В интеллектуальном плане, естественно. Речи им писать? Почему бы нет? — мастерства ей было не занимать. Но больше всего Саре нравилось воображать, будто она сочиняет тексты выступлений для КОГО-ТО, близкого к руководству партии и правительства. И что с этим КЕМ-ТО ее связывают еще и отношения иного рода, что, впрочем, не столь уж важно. В своих фантазиях она воспаряла исключительно на высочайший уровень и ниже не опускалась. А то, что делала, у нее и вправду здорово получалось. Я знал ее только в лицо, она меня вообще не знала, но Сара не была бы Сарой, если бы упустила случай… Итак, я выскакиваю из автобуса, попадаю к ней в объятия, и она радуется мне, будто я ее брат или возлюбленный. С какой стати? Гадать не имело смысла. Ведь она не меня ждет. Мы даже не знакомы. Непонятно, что ей взбрело в голову. Хочет показать, что всех на свете знает? Да кому тут показывать — рыночная площадь в такую рань пуста. Одновременно Сара заглядывает в автобус, посматривает, не клубится ли пыль на дороге, — значит, кого-то другого ждала? Кто-то другой должен был приехать? «Куда же мне тебя положить? Куда тебя положить?» И вдруг меня словно током пронизало: я увидел ее странную улыбку и внезапно понял… Активистка, благодаря своей способности принимать молниеносные решения, предстала передо мной в наилучшем свете. Наконец кто-то обратил внимание на мой приезд…