— Доченька, кровиночка моя, пощади. Мы всё сделаем по старинке: придём с мужем и сыном, как положено, свататься. Только разреши прийти. Не скажи отцу о беременности до свадьбы. Характер у него — крутой: и нас поубивает, и тебя. Послушайся меня. Уже сейчас живот виден, с каждым днём он будет расти. Скорее нужно играть свадьбу.

Выговорившись, она берёт меня за руку и ведёт от консультации прочь. Похоже, она успокоена собственной логикой, разумностью рассуждений и считает: всё так и будет, как она говорит.

— Дай мне ранец. Он — тяжёлый.

У меня — мальчик? Не девочка?

Мальчик — такой, как мой отец?

Нет, я не хочу мальчика!

В это мгновение мальчик шевельнулся во мне, и я — обеими руками — прижалась к нему.

Я, «хрупкая», по выражению доктора, сама созидаю мужчину. И этот мужчина лежит во мне по-домашнему безобидно. Он не будет ханжой, хамом, развратником. Он — Денис. Он будет любить животных и людей. Он…

— Почему ты не отвечаешь мне? Ты хочешь, чтобы наш с тобой мальчик родился или нет? Тебе опасно оставаться в твоём доме, — звучит голос Ангелины Сысоевны. — Как только станет видно… Разреши… Ты что руками прихватила живот?

Он должен родиться. Он защитит меня от моего отца, раскинет руки и крикнет: «Не смей обижать маму». Я — мама.

— Что ты чувствуешь, неудобство какое? Может, вернёмся? Может, прямо сейчас нужно лечь в больницу? Бывает, в особо сложных случаях и по несколько месяцев лежат.


Зима в нашем Посёлке исходит дождём, не тем, что выстукивает по рельсам дикие танцы — такие дожди летом, зимний дождь виснет в воздухе, оседает в лёгких влагой — пей меня! мутит глаза — смотри через меня, я — главнее всего. Дождь пропитывает одежду. Он — живое существо, с тысячью щупалец, проникающих внутрь, требует к себе постоянного внимания: смахнуть его, цепкого, со складок капюшона, с ресниц, с лица, стереть, не слышать его.


Ангелина Сысоевна взяла с меня слово, что через два, самое большее — три дня я отвечу: согласна ли обвенчаться с Пыжом и переехать — под её защиту — в её дворец.

Я осталась около двери своего жилья. Загадала: пусть отца дома не будет, а мама будет.

Отца дома не оказалось, но и мамы тоже.

Поев, я снова вышла к дождю.

Кроме насыпи и оврага, есть ещё одно место в нашем Посёлке, где можно спрятаться от людей.

Это — павильон со множеством отсеков, с проёмами для дверей между отсеками, но без дверей. В нём в летние месяцы происходят выставки-продажи продуктов и вещей для местных и для приезжих. Тут есть и прилавки, и большие столы, и лавки для отдыха. Крыша — стеклянная, днём и читать здесь можно.

Мягкие дорожки — на полах, зимой — пыльные, летом их пылесосят ежедневно.

Две входные двери. Запирается одна из них, и я знаю, где прячется ключ.

Увидела я это случайно.

Кусты перед павильоном, деревья, скамейки уже прикрылись серо-чёрной завесой, не разглядишь отдельно, слились они в сумерки, и я — часть невидимого мира, в своём серо-тёмном плаще, ветка, сук… Лишь дверь — белая. На фоне двери — женщина. Встаёт на цыпочки, вся вытягивается к широкой притолоке и кладёт на неё ключ.

Прихожу в павильон редко, запираюсь изнутри. Выбрала я себе отсек в самом конце коридора, в окне его — сосенка, тощий подросток, с поднятыми вверх руками, держащими свечи.

Я смотрю на сосенку и сижу так долго. Ещё минута, и она откроет свою тайну — кому несёт свечи. Что-то происходит между нами, не я к ней иду, она подносит мне себя. Через стекло — её лицо. Длинны зелёные ресницы, распахнуты глаза.

Почему-то никогда не хотелось зайти за павильон и встретиться с ней живой.

Сегодня я хочу увидеть её. Она даст знак — выходить ли замуж за Пыжа?

Ничего плохого случиться в его доме не может. Ангелина Сысоевна вдолбит ему в голову, как нужно вести себя со мной. Сделала же она так, чтобы он не смел приближаться ко мне в школе. Конечно, запретить смотреть не может. Его взгляд — бур, въедающийся в мой затылок. Шевельнуться не могу под ним — то ли обидой, то ли защитой провожает. Пыж каждое моё движение. Учиться он стал лучше всех в классе. Отвечает не учителю, мне. Сам норовит вылезти к доске — так мы глаза в глаза. Он похудел и побледнел, перестал жевать сласти, ещё больше вытянулся.

Вопрос один: хочу я или не хочу, чтобы мальчик родился? Слова Ангелины Сысоевны точны.

Ключа за притолокой не было, а дверь плотно закрыта. Осторожно потянула я её на себя, она легко, не скрипнув, открылась. Вторая — та, которую нужно открывать ключом, распахнута, и в павильоне звучит мурлыкающий голос отца:

— Ну, а теперь, когда мы доставили друг другу удовольствие, я разрешаю тебе сказать, что ты хотела.

— Я беременна, — говорит Люша.

Одета она или ещё раздета? Сколько месяцев её ребёнку? Мальчик он или девочка? — вопросы глупы, но они возникают в зловещем молчании.

То, что молчание — зловеще, ощущается даже здесь, далеко от отсека, где отец с Люшей. Я вылезаю из сонной одури, в которой пребываю целый день, как из старой кожи. Бедная Люша. Что ждёт её? Кто её возьмёт под свою защиту? У меня-то есть мама и Ангелина Сысоевна.

— А какое отношение я имею к этому факту твоей биографии?

— Это ваш ребёнок, вы же знаете. Вы же знаете, я только с вами… вы же знаете…

— Как ты можешь доказать мне это?

— Что?! — лепечет Люша. — То, что я была девушкой? Или то, что я ни с кем…

— Ты смеешь навязывать мне своего ребёнка? Ты смеешь со мной торговаться? Как ты смеешь задавать мне вопросы?

Не вижу, а словно вижу: он хватает её за плечи и трясёт, как меня.

«Господи, пощади Люшу! — воплю я про себя. — Он же вытрясет из неё ребёнка!»

Когда он трясёт меня, моя кровеносная система, связывающая меня в одно целое, разрывается на отдельные сосуды, хлещущие кровью, а позвоночник распадается на отдельные позвонки, и всё это по отдельности звенит, стучит, ходит ходуном, истекает кровью.

Сейчас я кинусь к Люше и закрою её собой.

— Даю тебе неделю, — ровный голос. Может, мне показалось и отец вовсе не трясёт Люшу? — Или ликвидируй ребёнка, или уберись из Посёлка. — И он движется к выходу, потому что голос его гремит близко.

Я ныряю в первый же отсек и прячусь за стену возле дверного проёма.

— Не забудь положить ключ на место.

Хлопает дверь.

По странной случайности отец тоже выбрал отсек — с сосенкой против окна.

Первая мысль — о сосенке, а не о том, что отец убьёт девочку, как убил Шушу.

Никто не говорил мне — «они жили», но я теперь знаю это. Они жили — Шушу и мой отец. Я помню… он оставался с Шушу наедине в классе, когда ребята уходили на перемену.

Сколько лет прошло, и лишь в эту минуту, когда Люша затаилась в своей беде, я вижу его плотоядный взгляд, которым он «ошаривает» тонкую фигурку моей любимой учительницы.

Не сюда ли, в этот павильон, приводил он и Шушу?

Отец убил Шушу.

Может, и Люша уже умерла? Лежит там скрючившаяся, с руками на животе — последним движением спасти ребёнка.

Ещё, может быть, есть шанс спасти? «Шу-шу», «Лю-шу», «шу», «шу»… — шуршит в голове, и под это «шу-шу» я на подламывающихся ногах еле-еле передвигаюсь к своему — к Люшиному отсеку. Может, это Люша, не отец, выбрала?

Волосы — по спинке стула, Люша сидит лицом к моей сосенке.

День на исходе, и потому я не вижу рыжины волос. Сумерки припорошены моросью. Окно — тёмно-серое, в мороси.

Как тихо я ни подошла к отсеку, а Люша обернулась. Вскочила.

Сколько надежды в её лице!

В тот миг, когда надежда эта сменилась страхом, я сказала:

— Он убьёт тебя… — Хотела сказать «как Шушу», с разбега захлопнула рот. — Он — подонок, — вместо этого сказала я. — Ты зря это…

Под словом «это» я понимаю — «полюбила его», а Люша говорит:

— Он взял силой. Я и не понимала, что со мной, мне и в голову не приходило. Мне нужно было лишь видеть и слышать его. Он такой умный, так много знает! Он такой красивый! Он так улыбается! Он такой ласковый!

Я подхожу к Люше и обнимаю её, животом к животу.

Это первый в моей жизни человек, которого я обнимаю.

А когда наши дети толкнулись друг в друга, я отстранилась и сказала Люше:

— Если ты хочешь родить ребёнка и выжить, тебе надо уехать из Посёлка, Мир — большой, может быть, и найдёшь себе пристанище. Всё равно тебе нужно учиться.

— Я не могу без него, — говорит Люша.

— Он — подонок, — повторяю я в третий раз. — Он очень плохой человек. Его нельзя любить. Моя мама любит его всю жизнь, но она несчастна — он изменяет ей, он искалечил её жизнь.

— Нет, — близко-близко чёрно-громадные зрачки. — Не искалечил, он дал её жизни смысл. Она может смотреть на него, она может служить ему, она может слышать его дыхание ночью. — Люша замолкает, видимо, ищет, чему же ещё может радоваться мама, как ещё наслаждаться отцом, и неожиданно я понимаю: а ведь именно так и происходит, мама именно наслаждается, любуется отцом, глаз не сводит с него, когда он дома, ловит каждое слово и именно служит ему. Ей нравится это — она спешит услужить ему. — Нет, он не искалечил ей жизнь. У неё — полная жизнь. Она — хороший учитель, — говорит Люша.

— Ты смеёшься, её никто не слушал, когда она вела уроки, над ней все издевались.

— Вот и не все. Я любила уроки Марии Евсеевны. Садилась на первую парту и записывала каждое слово. Цветы выращиваю, как учила она, травы собираю. Я хорошо знаю и ботанику, и анатомию. Всё, что она рассказывала, я усвоила.

Зачем-то я зажигаю свет.

Перевернулась в эту минуту моя жизнь.

Рыжие волосы, широкая блуза, хотя живот ещё не прёт из Люши, как из меня, она пока худенькая, а это странно — мне казалось, мы забеременели в один и тот же день.

У меня — праздник: Люша говорит, мама — хороший учитель, и смотрит на меня с почтением и нежностью.

— Твоя мама — самая лучшая, самая красивая, самая умная женщина на свете! — Люша чуть щурится от яркого света. — Если бы у меня была такая мать! Моя видит только своё стойло — кухню, стирку и деньги. Никогда я не стала бы бухгалтером, целый день считай и считай! А мать потонула в своих цифрах, смысл её жизни — выцедить из каждого дня нашего быта лишнюю копейку. Экономит даже на спичках. Если горит конфорка на плите и нужно зажечь ещё одну, никогда не возьмёт новую спичку, использует обгоревшую. Я уж не говорю о недоеденной корке хлеба. Размочит и всунет её обязательно в запеканку или заставит доесть, хоть давись! Совсем замучила нас с братом.

— У тебя разве есть брат?

— Есть. Но ему только шесть лет. Он — от второго маминого мужа, поздний ребёнок. А твоя мать — личность. Меня очень мучает вина перед Марией Евсеевной. Я должна объяснить ей… Ну чего ты так ошалело смотришь на меня? Прежде, чем я что-то решу, я должна поговорить с ней. Ты советуешь уехать. Куда? И как я буду там, где-то, жить? Представь себе, ребёнок рождается. Чем я буду кормить его, где купать? А если, допустим, я устроюсь работать, кто будет сидеть с ним? Правда, у меня есть двоюродный брат, мы жили вместе здесь, он нянчил меня, играл со мной, а потом вместе с родителями уехал и теперь живёт в большом городе, учится в институте, подрабатывает в ресторане, он очень любит меня и наверняка с удовольствием приютил бы, но не могу же я на него повесить свои проблемы и ребёнка, он должен жить свою жизнь, так ведь?!

— Что же ты собираешься делать?

— Как «что»? То, что Он велит: избавлюсь от ребёнка. Он не хочет ребёнка, разве я имею право родить, если отец не хочет?

— Он не младенец, наверняка знает, как предохраняться.

— Он не думал, он обо всём позабывал, как и я. Ведь это не специально, это просто несчастный случай…

— …за который должна расплачиваться только ты?

Я кладу руки на живот — мой сын изнутри руководит мной, это его голос, его слова, не мои. Я всегда была рабой. Точно такой же, как Люша. Я всегда знала своё место, ощущала своё ничтожество. Я крепко спала, а теперь проснулась. И оказалось: я совсем другая. Сладость ощущения — быть покорной — исчезла. Я не хочу никому подчиняться.

— Именно я и должна расплачиваться. Он не просил меня влюбляться в него, он не заставлял меня стоять перед его, перед вашим крыльцом дурацким чучелом, он не звал меня в провожатые. Я сама приставала к нему. — Голос Люши — в единоборстве с моим мальчиком. — Может быть, потому, что я росла без отца… может быть, такая мать… не знаю, а он не похож ни на кого, он — над всеми, большой, надёжный.

— Он совсем не надёжный. Он должен был бы понять твоё чувство: что ты боготворишь его, что ты вовсе не близости хочешь, а общения, разговора.