… Вернувшись с дежурства… (Последние месяцы Марина работала санитаркой в ближайшей к дому больнице, устроилась в свое время, чтоб поближе к бабушке быть, после того, как врачи сказали: готовьтесь. Ради этого и прежнюю работу с институтом оставила, а как бабушку похоронили, не захотела своих «подопечных» без пригляда оставлять. Одних выписывали, других принимали, а Марина так и продолжала работать) …вернувшись с дежурства и обнаружив дома незнакомых людей, объявивших себя новыми законными хозяевами, Марина не сразу поняла, что происходит. Ей показывали какие-то документы, трясли паспортами, объясняли что-то на плохом русском, куда-то звонили, протягивали Марине телефонную трубку, кто-то назначал встречу, но зачем, — Марина плохо соображала.

Она водила потерянным взглядом по прихожей, видела знакомые обои, мозаичный паркет, чужое зеркало… Да, мебель можно поменять, и адрес — можно, и даже поссориться на время с друзьями, даже с Соней — можно, но как вырвать из жизни прошлое? из сердца — детство? плохое, хорошее — неважно; как ОБЕЗ… — «смерть»/«-смертить», а «жизнь»… — ЖИЗНИТЬ себя? Какими бы сложными ни были ее отношения с матушкой, Марина в своей верности все надеялась… ждала… — ведь любовь одолевает все. А нелюбовь? Не вражда, нет, — а именно нелюбовь? Она равнодушна, и ей, нелюбви, дела нет до тебя и твоей жизни: явишься к ней на порог, — посмотрит мутным взглядом, и дверь перед носом захлопнет, — иди куда хочешь.

Марина отправилась в следующий подъезд, к Соне. Соня ужаснулась, увидев подругу: взъерошенная, дрожит, взгляд безумный, стоит, молчит, будто язык проглотила; завела подругу на кухню, маму позвала. Та только руками всплеснула: «Деточка, что?! Что случилось? Ты дома-то была?» Услышав слово «дом», Марина вздрогнула всем телом и разревелась, а Соня с мамой сквозь всхлипывания, с трудом разбирая слова, выслушали ее странную историю, напоили Марину какими-то каплями, уложили на Сонечкин диван, и разделились: Соня осталась при подруге, а ее мама, возмущенная и рассерженная, наспех одевшись и ничего не объясняя девочкам, ушла.

Отупение, охватившее ум и душу Марины долго не отступало. Сколько-то дней она жила у Сони, потом в сопровождении подруги, ее мамы и каких-то мужчин, отправилась на Васильевский остров, ходила по конторам, подписывала бумаги, искала дом, заходила в квартиру, проверяла ключи, запирая и отпирая какую-то дверь, и, наконец, оставшись одна в темной, похожей на чулан, комнатушке, улеглась в углу на кусок поролона с шелковистым, красным покрывалом (спасибо Соне с мамой), свернулась в клубок, как могла прикрыла ноги тем же покрывалом, больше-то нечем, и застыла. Думать — сил не было, плакать — слез, и не заснуть — холодно. Так, в глухом забытьи всю ночь и провалялась. На следующий день опоздала на дежурство — часов-то тоже нет. На работу пришла, — а там новость: Марину уволиться попросили. Денег на зарплаты не хватало, санитарок сокращали, оставляли или очень квалифицированных, или хорошо приспособленных к материальной изнанке жизни. Марина ни к тем, ни к другим не относилась. Как говорится, — ничего личного, без обид.

Она и не обиделась. Наоборот, даже вроде успокоилась, будто правильность какую-то подметила: уж ничего — так ничего, такое «ничего», чтоб если и захочешь уцепиться — не за что было. Одежду б и ту отдала… Да только в психушку забрать могут! А может, и правильно, — в психушку-то? С нервами уже лежала, может, — с головой пора? Чего-то не понимает эта голова, не додумывает. Сколько раз ловила себя на том, что для матери чем угодно пожертвовала бы, а случился такой вот казус, и ой! как себя жалко. Но стоило Марине очутиться в темной комнатушке, — пыл самоуничижения утих. Забившись в угол, и кое-как завернувшись в просыревшее покрывало, она погрузилась в бездумную, бездушную недвижность. «На Васильевский остров я приду умирать, — крутилось в голове. — Умирать… Оно бы, может, и лучше… логичнее было бы…»

Предыдущая ее жизнь была осмыслена любовью к матери, старанием разбудить тепло в сердце Варвары Владимировны, которой, вообще говоря, как-то не случалось отогреться с людьми. Красивая, — с зелеными колдовскими глазами, с мраморно гладкой кожей, с точеными тонкими чертами лица, с выразительными ярко-красными губами, — темпераментная, она восхищала, восторгала и сама легко очаровывалась, но потом, вдруг, в секунду, — разуверялась, развенчивала, изобличала, мстила за разрушение собственных иллюзий, никому не прощая своих разочарований. Постоянных подруг у нее не было, так… очаруются, напьются эмоций да разойдутся. Теплых, душевных отношений даже с Анной Ивановной не сложилось. Вот и мечтала Марина по-детски, по-дочернему отогреть материнскую душу, а не смогла. И теперь все казалось бессмысленным: и старания, и надежды, и сама она…

***

Сколько ж в проклятой человеческой природе живучести, что и понимаешь ее бессмысленность, до конца, абсолютно понимаешь, — а сердце бьется, кровь пульсирует, легкие дышат… Говорят, йоги умеют жизнь в себе останавливать. А еще, кто-то говорил, что мысль и чувства «до глубины души материальны» и любое желание правильным чувствованием воплотить можно. «Представь себе, как жизнь покидает тело, внимательно, каждой клеточкой прочувствуй, как все замедляется, слабеет, отказывается жить… Как следует представь…» — учила себя Марина, и однажды легла спать, чтоб уже не проснуться. Может, и стало бы это последним решением в ее жизни, если б ни сон.

Привиделось ей, вернее, причувствовалось, что кто-то гладит ее по плечу, и рука эта — женская теплая. А что за женщина, откуда взялась, — непонятно, только и видно, что длинный красный рукав чем-то сине-голубым прикрыт. Говорила женщина что-то хорошее, нужное, доброе, только ни слова Марина ни разобрала … Но такой благодатью от ее речей веяло, что век бы слушала, затаив дыхание, не шевелясь и не вникая, просто слушала, и плакала бы от радости и сладкого спокойствия, вдруг разлившегося в ее глупом сердце, и слез бы не вытирала, — пусть себе обжигают, скатываются на губы, на покрывало…

…Предрассветный мрак был по-прежнему густ, холоден и влажен, но на плече сохранялось ощущение теплой руки, и сердце билось, и кровь бежала, и легкие дышали. Горечь, недоумение, отвращение к жизни вскипели, смешались, и схлынули куда-то, высвободив простор для первой разумной мысли: прими все как есть, прими за точку отсчета, забудь о прошлом, оставь его, и начинай делать, как сможешь, как сумеешь, как получиться, — но делать… В гнили и вони, средь мрака и смрада, — но делать… Не для кого, не для чего — просто чтобы делать.

***

…Бедность может быть достойной, нищета — никогда. Деньги во многом определяют наши возможности, нищета уничтожает само человекообразие, разъедает основы человеческого сознания. Можно до скончания века зашивать и перештопывать, но если иголку с ниткой взять не откуда? Можно без конца заваривать спитый чай, а то и вовсе без него обойтись, но если тебе воду кипятить не в чем? Пей, какая есть — в привкусом ржавчины. В конце концов, ищи работу, — купишь и чай, и нитки с иголками. Но чтоб на работу ходить — одежда нужна, а всей одежды: блузка да юбка, и те на глазах от влажности разлезаются… Тогда — иди на помойку, ройся, ищи. Как собака беспризорная, как крыса…

Если что и спасало Марину от человекоубийственной нищеты, так это отупение души, которое охватило ее после отъезда матери. Оно же помогало притерпеться к вони и темноте, собирать банки и бутылки, чтобы, сдав их за копейки, делить кусочек хлеба на три дня вперед. А на мыло? за квартиру? из каких денег? И снова Марина под прикрытием ночи вытаскивала из-под склизких отходов пакет за пакетом в надежде найти что-нибудь способствующее жизни. Однажды со двора заметила под своими окнами огромные, в ширину ладони, щели. Попробовала прикинуть их глубину, потыкала палкой, — поняла, что глубокие, и придя домой, проверив нехорошую догадку, убедилась — сквозные: если до зимы не заделать, — станет ей это обиталище могилой. Меж тем она уже слишком ожила, чтобы согласиться с этим. А потому к «мылу», «хлебу» и «по счетам» добавилась статья «щели». Благо, от Анны Ивановны Марина унаследовала своего рода бесстрашие и даже азарт к любому ручному труду. Уметь все самой — никакая волшебная палочка не нужна, — только время, терпение и упорство. А строительные работы по всему Васильевскому шли: ходи, смотри, учись… — как говорится, не боги горшки обжигают.

И были! Были заделаны щели! Пусть не сразу. Пусть руки в кровь! Пусть цемента понадобилось в разы больше, чем думалось! Но заделаны! До зимы. И в комнате суше стало, теплее.

Были и бесконечные поиски работы, хоть копеечной, хоть какой. Но без связей, без образования, найти хорошую работу было не просто, — и лед колола, и туалеты драила, и на рынке гнилые овощи перебирала. И конечно, обманывали, платили меньше обещанного, если вообще платили, но Марина тыкалась, вкалывала, совмещала, — где-нибудь да заплатят.

А скоро эта борьба стала приносить удивительные, чудесные плоды. Здесь, в этих полуразрушенных бетонных стенах, под почерневшим потолком, Марина впервые почувствовала себя по-настоящему дома. Единственная соседка (по 3-комнатной квартире) появлялась раз в месяц — приезжала за пенсией. В остальное время квартира была в полном распоряжении Марины. Тишина, приглушенные звуки далекого транспорта, тихое «тик-так» старенького б/ушного будильничка. И никаких бурь, сцен, выволочек, никто не будит по ночам. И главное, никто на свете уже не сможет, не посмеет лишить Марину этого обиталища.

Года через два изнурительных, до голодных обмороков, мытарств и с работой устроилось, да как! Марину взяли в турбюро, пришлось, правда, подучиться, походить с гидом-куратором в стажерах, ради одежды поголодать, но скоро она сама водила туристов. Эта работа была спасением для Марины, и не только потому, что позволяла общаться с людьми, которым дело не было до ее прошлого.

Разрабатывая новые темы, зарываясь в книжные залежи библиотек и стихийных развалов, Марина оказывалась в сказочно иной реальности, где царские особы чертили алмазными перстнями по оконным стеклам, где народ с опаской поглядывал на Александрийский столп, ожидая его неминуемого падения, а великолепный и непостижимый Блок, певец Вечной женственности, в голодный год радовался, отоварившись селедкой. В той реальности все уже было: любовь и дружба, милосердие и зависть, подлости и муки. Но, состоявшись как факт, описанное в хрониках и историях, оно вдруг всплывало из глубин прошлого неузнанным или преображенным, чтобы снова и снова трогать души и волновать умы. В пору Белых ночей эта магия особенно ощутима становится: отвлекающие блеск, многоцветие, красивульки — скрадываются, здания тонкими штрихами углов и карнизов проступают сквозь сумеречный гризайль серебристого сияния, утрачивая свою тяжеловесность, и город кажется призрачно легким, невесомым, — как бы ветер не снес, или волной не смыло. Однажды ощутившему этот непокой трудно остаться равнодушным к этому городу: не ощутить к нему тревожной неприязни или не влюбиться в его влажные камни и низкие небеса. Марина любила. И город, и экскурсантов.

Встреча третья. Глава 13. Прохожий

Удивительно, — ни разу в жизни не случалось Марине пострадать от странной привычки уходить в себя. За целый день находишься, накрутишься, стоять сил нет, — а ноги привычно пеньки огибают, низенькие оградки, ступеньки, поребрики перешагивают и подальше от людей и машин уводят. Но сбилась ли однажды от сумасшедшей жары планета, или судьба, обмахиваясь веером, что-то из виду упустила, Марина чуть на случайного прохожего не налетела:

— Простите, — шарахнулась она в сторону.

— Опять «выкаешь»? — судя по голосу, улыбнулся прохожий. Сквозь сумрак проступал силуэт солидного, заросшего щетиной мужчины, и если б ни голос, Марине и в голову не пришло искать в нем знакомые черты.

— Алексей? Каким ветром? — удивленно остановилась она.

— Да клиент у меня тут… — он протянул визитку: «Аудиоаппаратура: установка, ремонт, апгрейд». Марина усмехнулась: в ее мире не было ни телевидения, ни радио, ни даже телефона. — Подзадержался сегодня, чтоб завтра сюда не ехать. А ты как здесь?

— Живу.

— Одна-одинешенька? — полюбопытствовал Алексей, подставив ей локоть.

— Сама по себе, — отказалась подыграть Марина, и под руку не взяла. Не получалось у нее под чужой шаг подстраиваться. — Как сам, как жена?

— Я в порядке. Про жену не знаю. Как развелись, так и все… Мы ж с тобой вечность не виделись… А жизнь, знаешь, как летит!

— Знаю, — вздохнула Марина и, не спрашивая его, инстинктивно продолжила путь домой, в диковатые, заплывшие тенями лабиринты дворов.

Волны сдавленного, шепчущего эха доносили чьи-то шаги, невнятные разговоры, выкрики, хлопки дверей и окон. По углам шарахались бесформенные тени. Пахло изнемогающей от жары зеленью, прогорклым растительным маслом, отходами и пылью. Марина шла с рассеянностью человека, находящегося у себя дома. И только переходя линии, по наработанной привычке, ухватывала Алексея за ладонь, как маленького, чтоб перевести через проезжую часть. Так она переводила детишек или пожилых экскурсантов из группы.