Несколькими днями позже он показывает мне чудесный нож – я никогда таких не видела раньше. Я сижу у него на коленях, и он достает его из внутреннего кармана пиджака. У него серебряная рукоятка с перламутровой инкрустацией. Он демонстрирует, как с легким щелчком выскакивает серебристая сталь лезвия и исчезает снова между двумя половинками узорчатой рукоятки. «Хочешь попробовать?» Узкая рукоять аккуратно ложится мне в ладонь – прохладное прикосновение кажется знакомым, как будто этот нож был подарен мне много лет назад – в знак наступившей зрелости.

Я неохотно возвращаю ему эту замечательную вещь. Он снова открывает его и слегка прикладывает конец лезвия к моему горлу. Я запрокидываю голову назад, и еще дальше, и еще, пока удается отклоняться. Стальной конец кажется безобидным – как зубочистка. «Не смейся, – говорит он. – Он пройдет прямо через…» – но я все равно смеюсь. И он знал, что так и будет, и когда я не выдерживаю и начинаю хохотать, он уже давно отодвинул лезвие от моего горла. «Я убрал лезвие в последний момент, – произносит он. – В последний момент, понимаешь?» – «Из всех мужчин, которых я знала, самые дурацкие шутки у тебя», – говорю я гортанным голосом, все еще запрокинув голову назад. «Даже не пытайся соблазнить меня байками о своих прежних любовниках, – отвечает он. – Это пошло. Так делает всякое быдло». – «Это про меня. Я наконец-то показала тебе свое истинное лицо». – «Истинное лицо. Какая невыносимая самонадеянность. Как будто я не знал, кто ты такая, с первой же минуты, как увидел тебя». – «Ах так, – выпрямляюсь я. – Ах, так?» Я не знаю, что еще сказать, но мне и не приходится. Он прерывает мои неуклюжие подростковые потуги облечь в слова бессвязный поток мыслей: «На следующей неделе ты кого-нибудь ограбишь. Проще всего будет в лифте, можешь надеть свой театральный костюм. Не говори мне заранее. А теперь слезай с меня, я и так теперь три дня не смогу ходить».

Я уже знаю, в каком лифте это произойдет. Я часто заходила в офис к своей подруге, когда мы договаривались пообедать вместе. Он в двух кварталах от моего. Мне было известно, что второй этаж здания уже несколько месяцев свободен, а дверь на лестницу – заперта. На следующий день у меня встреча в три. Через полтора часа я сажусь в метро и еду к нему домой, вместо того чтобы вернуться в офис. Стоит влажная духота, и в метро неприятно. Как мужчины выдерживают в такой одежде, в середине июля. Я начинаю потеть в рубашке и костюме, и женщины в платьях без рукавов кажутся мне легкими и воздушными, как будто сейчас поднимутся в воздух. Я нащупываю продолговатый предмет у себя в кармане, как будто ожидая каких-то указаний от него – то ли оберег, то ли инструкция.

Я несколько раз обменивалась приветствиями с консьержем. Сейчас он не узнает меня, и это кружит мне голову – я как будто стала невидимкой. Я стою перед списком компаний, искоса поглядывая на людей слева: две женщины ждут лифта, останавливающегося на верхних этажах, мужчина средних лет – перед дверями лифта на нижние этажи. Я вхожу в открывшиеся двери лифта, который обслуживает этажи с 1‑го по 18‑й. Трое мужчин и женщина внезапно проскакивают перед нами. И тогда я захожу в лифт вслед за человеком средних лет. Он нажимает на кнопку 9‑го этажа, я – на 2‑й. Еще прежде, чем закрываются двери, в моей ладони оказывается узкая серебряная рукоять. Игривого щелчка лезвия почти не слышно из-за гудения лифта, взмывающего вверх. Конец лезвия замирает у его горла – шея выгибается назад знакомым мне движением. Я вытягиваю свободную руку. Кожаный бумажник – еще теплый на ощупь – ложится мне на ладонь в то мгновение, когда открываются двери. Я делаю шаг вперед. Мы смотрим друг на друга, и тени лежат на наших лицах, как на фотографиях рубежа XIX–XX веков. Двери закрываются. Никто из нас не произнес ни слова. Я делаю десять шагов к лестнице, спускаюсь на один пролет, распахиваю серую дверь в вестибюль. Консьерж с пластиковым стаканчиком в руках обменивается шутками с почтальоном. Я выхожу мимо них через крутящиеся двери здания. Два квартала до метро, потом вверх по ступенькам в нескольких милях южнее, еще четыре квартала до его дома.

У меня достаточно времени, чтобы переодеться в свою собственную одежду и снять грим с лица прежде, чем он вернется домой. Я сижу на диване, делая вид, что читаю вечернюю газету. Он произносит: «Ты сегодня рано, – и потом: – Я купил эту чертову отбивную, заплатил за нее столько, что теперь мне кажется, что она золотая». Я не поднимаю глаз от газеты – буквы сливаются у меня перед глазами. Проявляется замедленная реакция на то, что я сегодня сделала: мне требуется усилие, чтобы удержаться от всхлипов, я не понимаю, почему у меня болят бедра, а мышцы влагалища сокращаются и разжимаются, почему я чувствую возбуждение, как будто его язык подталкивает меня к этому, несмотря на разделяющее нас воздушное пространство, ставшее внезапно тонким, ненадежным.

Газета бесшумно падает мне на колени. Он заметил лежащий на столе бумажник. «Ах, вот… – произносит он и ставит на пол кейс. – Открой его».

Открой его… открой… открой; мое тело воспринимает его слова, как будто они не имеют никакого отношения к бумажнику. Я соскальзываю с дивана и оказываюсь на коленях перед низким столиком. Он опускается на пол рядом со мной, разминая мне шею и плечи. Я достаю, одну за другой: маленькую записную книжку, чековую книжку, карту «Американ Экспресс», карту «Дайнерс Клаб», карту «Мастер Чардж»; водительские права, тонкий черный многоразовый карандаш, мятую бумажку с двумя нацарапанными ручкой номерами телефонов; визитку флориста, визитку похоронного агента, вырванное из журнала «Вилладж Войс» объявление о скидках на столярные работы, розовый чек из химчистки на Третьей авеню, 321 доллар.

«Хм», – произносит он. Его подбородок лежит у меня на правом плече, левая рука обвивает меня, ладонь ласкает мне грудь. Правой рукой – он просунул ее под моим правым локтем – он аккуратно раскладывает на столе содержимое бумажника.

«Леонард Бёргер, 14 августа, 1917 года», – зачитывает он мне на ухо водительское удостоверение. «Какое удачное имя они ему придумали – наш Лео по гороскопу лев. Хотя, может быть, его зовут Лен. Но к чему здесь карточка похоронного агента? А столярные работы? Может, он приценился к гробам, ситуация с рынком похоронных услуг его не устроила, и он решил довериться какому-то бродяге под кайфом, который умеет управляться электропилой? Или, может, ему просто нужны кухонные шкафы…» Он говорит, что я должна позвонить по номерам на бумажке, и протягивает телефон: первый номер занят, постоянные гудки, второй не отвечает.

«Это становится скучно, – говорит он. – Позвони Лену, или Лео. Скажи, что его бумажник в мусорном контейнере в конце улицы». – «Этой улицы? – спрашиваю я. – Хочешь, чтобы он приехал сюда?» – «А что, я хотел бы на это посмотреть». – «Мы не знаем его номера», – мой голос кажется мне незнакомым, а мой поступок в лифте – недоступным пониманию. Он показывает мне первую страницу записной книжки: «Пожалуйста, вернуть…», а дальше его имя, адрес и телефон. Подходит женщина. «Бумажник мистера Бергера находится на углу такой-то улицы». Она переспрашивает высоким голосом: «Что?» – а потом: «Кто?..» – но он уже делает мне знак повесить трубку. «Я дам ему полчаса», – говорит он и уходит приготовить мне ванну.

На столе, накрытом к ужину, уже стоит салатная миска, когда он подводит меня к окну гостиной. Мы стоим бок о бок. Он снова и снова проводит ладонью по моим ягодицам. Маленькая желтая машинка, как будто в миле от нас – далеко внизу, подъезжает к тротуару, и из нее вылезает крошечный человечек. Игрушечная машинка уносится зигзагом, а игрушечный человек бежит к мусорному баку. «Попробуй так», – говорит он едва различимым голосом мне на ухо и, улыбаясь, протягивает мне полевой бинокль. Размытое, растянутое, словно на киноэкране, лицо – серое, напряженное – оказывается в миллиметре от моего. Я узнаю бородавку на левой щеке. Большие бусины пота поблескивают на лбу в крупных морщинах. Ушная мочка, над которой торчит из уха пук серых волос, кажется, была когда-то неудачно проколота.

Он спрятал бумажник под какой-то газетой. «А что, если кто-то найдет его раньше?» – спросила я. «Тогда Леонарду не повезло». Но его никто не взял, и даже нет необходимости копаться в мусоре. Гигантская рука в сетке вен поднимается в воздух, осторожно приподнимает газетный лист с новостями спорта, и низкое солнце бросает отблеск на ремешок часов. Я опускаю бинокль. И вот игрушечный человечек хватает крошечную вещицу, замирает, крутя головой, машет рукой возникшей внезапно маленькой модели такси и скрывается из вида.

Тошнота поднимается со дна моего желудка. Я сглатываю с усилием. На мгновение во рту еще остается кисловатый привкус. Я вытягиваю руки над головой, далеко, как только могу, и чувствую мышцами плеч, груди, живота, что что-то во мне сместилось, начало соскальзывать, хотя по-прежнему кажется, что меня сейчас вырвет. Ощущение набирает силу и глубину, как будто маленькие ручейки по всему моему телу собираются в единый поток. Он кружит меня, сжав в стальных тисках мои плечи, и трясет так, что голова болтается из стороны в сторону. Его руки оказываются у меня на горле, я опускаюсь на пол с закрытыми глазами. Я обвиваю кольцом своих рук с сомкнутыми запястьями его шею и переплетаю голени у него на спине.

«Не стоило того, правда? – Он улыбается мне поверх вилки с кусочком стейка. – Какая-нибудь подсадная утка из“ Скрытой камеры”, и та играет поживее». Но глаза у него блестят лихорадочным блеском, и я заранее знаю, что такой же блеск он видит в моих глазах.


Я никому не разрешала читать мои дневники. Они представляли собой набор судорожных записей, которые я делала в раскачивающихся вагонах метро, старательно прикрывая рукой листок от пассажиров, стоящих надо мной и бросая нервные взгляды на соседей справа и слева. Нервничала я даже у себя за столом, выкраивая пятнадцать минут между встречей с клиентом и собранием руководства. Или в одиночестве, ночью, перед ярким экраном без звука, где Тео Коджак тяжело бежал по узкой улице за очередным жуликом, только что свернувшим за угол и бесшумно обрушивающим на пути мусорные баки. Или в запертой на ключ ванной, скорчившись на холодном полу и включив воду, чтобы мужчина, лежащий в моей постели, не догадался, что я пишу: «Это становится чем-то… раньше я хотела… давно должны начаться…» Несколько месяцев ежедневных лихорадочных записей, заброшенных на следующие полгода по непонятной причине – и только отрывочные фразы: «Март, 8. Идет дождь, волосы – кошмар».

Я всегда с недоверием относилась к людям, которые публикуют свои дневники. Для меня это было сравни насилию – зачитывать кому-то свой дневник. Настоящий дневник должен быть тайником, а прочитанный посторонним, он теряет свой смысл – и становится не более чем набором фраз вроде «Идет дождь, волосы – кошмар».

Несколько лет назад я застала одного своего любовника с моим дневником в руках. И хотя я знала, что у него бы не хватило времени прочитать хоть слово – так быстро я вернулась; что он не понимал, почему у нас все не складывается и, наверное, надеялся найти там подсказку; что не стоило оставлять его с моим дневником наедине и что это, очевидно, стало для меня просто предлогом – все равно я сразу поняла, что вот и все, все кончено. Я не произнесла ни слова, а он смущенно закрыл тетрадь. Я ушла и несколько недель не могла думать о нем, не добавляя мысленно: «…и к тому же читал мой дневник».

С тех пор, как мы познакомились, я писала каждый день, сначала по три-четыре предложения, а потом целыми страницами. Когда однажды он достал тетрадь из моего открытого кейса и начал ее листать, я почувствовала, как по позвоночнику поднимается целая волна странных ощущений: беспокойство, сменившееся облегчением, предвкушением, ликованием. Как я могла раньше жить без этого? Он читает эту тетрадку, как долго я жила без этого, и некому было меня прочесть. Испещренные обрывками полузабытых латинских фраз мелкие подростковые каракули, которые, казалось мне, никто не смог бы расшифровать – даже я иногда не могла этого сделать несколько недель спустя.

Все это время я бросалась к комоду, заслышав дверной звонок, засовывая тетради под ночные рубашки и носовые платки; все это время я в последнюю минуту оглядывала комнату, чтобы что-то, чего никто не должен был видеть, о чем никто не должен был знать, не осталось на виду. Все время быть вынужденной искать укромный уголок; мрак одиночества, унылое «личное пространство». Это прошло, думала я, прошло, теперь он знает обо мне все, теперь нечего прятать. Я села на пол перед диваном и смотрела, как он читает.


Я только что позвонила ему на работу, надеясь услышать голос девушки в приемной, повторяющей название компании и, нежным голоском: «Минуточку, пожалуйста». Надеясь, что минуту спустя мне ответит его секретарша: «…наверное, вышел пообедать, во всяком случае, мне ничего не говорил, что-нибудь передать?» Мне нужно это услышать. Я ушла из офиса в 10:30, хотя никаких встреч не планировалось, а вместо этого вот.