Чуть позже слово потеряло для меня свою ядовитость, и я узнала, что «пресвитером» называют по-научному маленькую улитку в жёлтую и чёрную полоску… Неосторожность, допущенная мной, оказалась роковой; это произошло в одну из тех минут, когда ребёнок, каким бы серьёзным и фантазёром он ни был, мимолётно походит на то, что о нём думают взрослые…

– Мама! Взгляни, какого хорошенького маленького пресвитера я нашла!

– Хорошенького маленького кого?..

Я прикусила язык, но было поздно. Пришлось узнать – «В своём ли уме эта малышка?» – то, чего я так не желала узнавать, и называть «вещи своими именами»…

– Пресвитер – это руководитель религиозной общины.

– Ах, руководитель…

– Ну да… Закрой рот, дыши носом… Ну конечно… Я ещё пыталась противиться, бороться с чужим вторжением… прижимала к себе лохмотья своей экстравагантности; мне хотелось вынудить нашего священника на то время, что я пожелаю, превратиться в маленькую улитку по имени «пресвитер»…

– Скоро ли ты привыкнешь держать рот закрытым, когда молчишь? О чём ты думаешь?

– Ни о чём, мама…

…А затем я сдалась. Я струсила и вступила в сделку со своим разочарованием. Отбросив раздавленную улитку, я оставила при себе красивое слово, поднялась с ним на свою узкую, затенённую старыми кустами сирени террасу, выложенную, словно гнездо сороки-воровки, отполированными камешками и осколками стекла, окрестила её «Домом пресвитера» и стала священником на заборе.

МАМА И КНИГИ

Через верхнее отверстие в абажуре лампа освещала кручу в каннелюрах, образованную корешками книг, прошедших через руки переплётчика. Противоположный откос был жёлтым, даже грязно-жёлтым от корешков читаных-перечитанных, сброшюрованных, разлохмаченных книг. Несколько «переводов с английского» – один франк двадцать пять сантимов за штуку – краснели на нижней полке.

Где-то посередине сияли в сафьяне цвета палой листвы Мюссе, Вольтер и Евангелия, Литтре,[8] Ларусс[9] и Беккерель[10] выгибали чёрные черепашьи спины своих корешков. Д'Орбиньи,[11] пострадавший от непочтительной любви четверых детей, ронял лепестки своих страниц, увенчанных далиями, попугаями, медузами с розовыми хвостами и утконосами.

Камиль Фламмарион[12] с золотыми звёздами по синему фону таил в себе жёлтые планеты, лиловые потухшие кратеры Луны, разноцветную жемчужину Сатурн, свободно движущуюся в своём кольце…

Крапчатые Элизе Реклю[13] и Вольтер, чёрный Бальзак и оливковый Шекспир были на застёжках землистого цвета.

После стольких лет мне стоит лишь закрыть глаза, и я снова вижу эту выложенную книгами комнату. Когда-то я и в темноте различала их. Вечером, чтобы выбрать одну из них, я обходилась без света, мне стоило лишь провести по ним, как по клавишам, рукой. Я помню и те, что были испорчены, потеряны или украдены. Почти все присутствовали при моём рождении.

Было время, когда, ещё не умея читать, я забиралась между двумя томами Ларусса и свёртывалась там калачиком, как собака в конуре. Лабиш[14] и Доде рано закрались в моё счастливое детство снисходительными учителями, играющими со знакомым учеником. В те же годы ко мне пришёл и Мериме, соблазнительный и жёсткий, озарявший порой меня, восьмилетнюю, недоступным мне тогда светом. «Отверженные»? Пожалуй, тоже да, несмотря на Гавроша, – но тут речь скорее о страсти, не со всем мирящейся, не всё принимающей, тут были и периоды охлаждения и полного безразличия. Никакой любви между мной и Дюма, лишь ожерелье королевы на шее приговорённой к казни Жанны де Ла Мотт[15] ослепительно сверкало несколько ночей в моих снах. Ни братское поощрение, ни неодобрительное удивление моих родителей не заставили меня проявить интерес к мушкетёрам.

Детских книг я не читала. Влюблённая в Принцессу в карете, мечтающую под вытянутым серпом луны, в Спящую красавицу, лежащую тут же, меж страниц, в Кота в сапогах, я пыталась отыскать в тексте Перро тот бархат черноты, то сверкание серебра, те руины, рыцарей, коней с точёными копытами, что были на рисунках Постава Доре, но через пару страниц разочарованно возвращалась к Доре. О приключениях Оленихи[16] и Красавицы[17] я прочла лишь по ярким иллюстрациям Уолтера Крэйна.[18] Большие буквы текста были подобны тюлевой ткани, а картинки – кружевным вставкам в ней. Ни одно слово этих книг не перешло установленной мною границы. Куда деваются позже это мощное желание не пустить в себя, эта спокойная сила, идущая на то, чтобы гнать от себя и устраняться?..

Книги, книги, книги… Не то чтобы я много читала. Я читала и перечитывала одни и те же. Но все они мне были необходимы. Их присутствие, их запах, буквы их заголовков и зернистость их кожаных переплётов… Не были ли самые недоступные моему пониманию самыми дорогими для меня? Я уж давно забыла имя автора энциклопедии в красном переплёте, но буквы, выведенные на каждом томе, вместе составляли одно магическое, неизгладимо укоренившееся во мне слово: Aphbicécladiggalhymaroidphorebstevanzy. А как я любила зелёного с золотом Гизо,[19] так никогда мною и не открытого! А нетронутое «Путешествие Анахарсиса»![20] И если «История консульства и империи»[21] и попала однажды к букинистам, ручаюсь, табличка «в прекрасном состоянии» гордо украшала её…

Восемнадцать томов Сен-Симона[22] сменяли друг друга на посту в изголовье моей матери: она черпала в них всё новое и новое удовольствие и удивлялась, что я в свои восемь лет не разделяю его с ней.

– Почему ты не читаешь Сен-Симона? – спрашивала она. – Удивительно, сколько времени нужно детям, чтобы приучиться к интересным книгам!

Прекрасные книги, которые я читала, прекрасные книги, которых я не читала, – согревающая обивка стен родного очага, чьё потаённое разнообразие ласкали мои посвящённые глаза… Задолго до возраста любви я узнала из книг, что любовь сложна и тиранична и даже порой надоедлива, поскольку мама оспаривала её важность в жизни.

– В книгах столько накручено о любви, – говорила она. – Бедная моя Киска, у людей в жизни много других забот. Как, по-твоему, у всех этих влюблённых, о которых ты читаешь, нет ни детей, которых нужно растить, ни сада, который нужно возделывать? Посуди сама, Киска: разве ты и твои братья когда-нибудь слышали, чтобы я без конца твердила о любви, как все эти герои книг? А ведь я тоже имею право сказать своё мнение: у меня как-никак было два мужа и четверо детей!

Искушающие бездны страха, разверзшиеся не в одном романе, стоило мне склониться над ними, кишели и классическими привидениями в белом, и колдуньями, и призраками, и приносящими несчастье животными, но всё это потустороннее не цеплялось за мои косы, чтобы добраться до меня, – их сдерживало несколько заклятий…

– Ты прочла ту историю о привидении, Киска? Чудесно, правда? Ну что может быть прекрасней страницы, на которой описывается, как оно прогуливается в полночь под луной по кладбищу? Лунный свет проходил сквозь него, и оно не отбрасывало тени… Привидение – это, должно быть, восхитительно. Хотела бы я повстречаться хоть с одним, я бы тебя непременно позвала. Но, увы, их не существует. Если бы я после смерти могла превратиться в привидение, я бы не упустила такую возможность, для нашего с тобой удовольствия. А ты прочла эту глупую историю об умершей, что мстит за себя? Подумать только! Мстит! Не стоит и умирать, если после смерти не набираешься ума-разума. Мёртвые ведь очень спокойные соседи. У меня нет трений с соседями при жизни, я уж как-нибудь постараюсь найти общий язык и со своими соседями по кладбищу!

Не знаю уж, что за здравый смысл спас меня от помешательства на романах и чуть позднее, когда я повстречалась с такими книгами, чья власть надо мной казалась непреодолимой, помог мне сохранить ясность рассудка, хотя я должна была быть лишь одурманенной жертвой. Уподобилась ли я и в этом моей матери, которую какое-то особое простодушие склоняло отрицать зло, тогда как любопытство влекло её к нему и она очарованно созерцала его вперемешку с добром?

– Это неплохая книга, Киска, – говорила она мне. – Да, я знаю, есть эта сцена, эта глава… Но это уж как водится в романах. С некоторых пор писателям не хватает изобретательности. Ты могла бы подождать год-два, прежде чем её читать… Ну что ты хочешь! Разбирайся сама, Киска. Ты достаточно умна, чтобы оставить при себе то, что поймёшь слишком хорошо… Может быть, плохих книг не существует вовсе…

И всё же были книги, которые отец запирал в своём секретере из туи. Особенно он любил «запирать» того или иного писателя целиком.

– Не вижу необходимости в том, чтобы дети читали Золя.

Золя его раздражал, и вместо того, чтобы в этом видеть причину, почему нам можно или нельзя его читать, он всего огромного, полного, периодически прирастаемого жёлтыми наносами[23] Золя поместил в список запрещённых книг.

– Мама, почему мне нельзя читать Золя? Серые мамины глаза, не привыкшие лгать, выдавали её растерянность.

– По-моему, тебе лучше не читать отдельных его произведений…

– Тогда дай мне другие, не «отдельные»!

Она дала мне «Ошибку аббата Муре», «Доктора Паскаля» и «Жерминаль». Однако, задетая тем, что мне не доверяют и держат на запоре часть дома, где двери нараспашку, куда ночью спокойно заходят кошки, где подвал и горшок с маслом таинственно опустошаются, я пожелала прочесть и другие. И прочла. Четырнадцатилетняя девчонка со спокойной душой обманывает родителей, пусть даже потом ей и стыдно. С первой выкраденной книгой я отправилась в сад. Бог мой, как и во многих других романах Золя, в этой рассказывалась довольно-таки приторная история о наследстве. Крепкая и добрая кузина уступала своего любимого кузена тщедушной подруге, и всё бы и дальше шло и закончилось, как у Оне,[24] если бы болезненная супруга не познала радость деторождения. Сцена внезапных родов – положения, звуки, цвета – была описана неожиданно подробно, сочно, со смаком, с анатомической тщательностью, и в ней я не узнавала того, что было мне давно и хорошо известно, как ребёнку, выросшему в деревне. Я ощутила испуг, недоверие, угрозу своей женской судьбе… Я призвала себе в помощь привольно пасущихся в поле парнокопытных, котов, как ястребы свою добычу, покрывающих кошек, крестьянок, одинаково немногословно ведущих разговор о тёлке или брюхатой дочке. Но прежде всего – заклинающий мамин голос:

– Ты у меня последняя, так вот, когда я тебя рожала, Киска, я мучилась три дня и две ночи. А когда носила, то была как бочка. Три дня – кажется долго… Нам, женщинам, должно быть стыдно перед животными, мы не умеем рожать легко и радостно. Но я никогда не жалела о том, что пришлось претерпеть: говорят, что дети, как ты, расположенные так высоко и медленно выходящие на свет, потом всегда самые любимые, потому как пожелали быть поближе к материнскому сердцу и с сожалением покидают чрево…

Напрасно я желала, чтобы слова заклятья, которым я наспех внимала, ласково баюкали мой слух: в ушах стоял серебристый звон. Другие слова живописали мне картины с искромсанной плотью, экскрементами, запёкшейся кровью… Мне удалось поднять голову и увидеть, как странно поплыли под пожелтевшим вдруг небом синеватый сад и дымчатые стены… Газон принял меня обмякшую, безвольно распростёртую, как одного из тех свежеубитых кроликов, которых нам приносили браконьеры.

Когда я очнулась, небо вновь стало лазурным; я лежала у ног мамы, давшей мне понюхать одеколону.

– Тебе лучше, Киска?

– Да… не знаю, что со мной было…

Мамины серые глаза, всё больше успокаиваясь, смотрели в мои.

– Зато я знаю… Это Бог тебя стукнул по голове… – Я по-прежнему была бледной и грустной, и мама не так меня поняла. – Ну же… Роды – это совсем не так ужасно. И не так безобразно в реальности. Боль забывается быстро, вот увидишь! Доказательство тому, что все женщины об этом забывают, – то, что только мужчины вечно делают из этого истории. Ну какое до всего этого дело было Золя?

ПРЕДВЫБОРНАЯ КАМПАНИЯ

Когда мне было восемь, девять, десять лет, моего отца захватила политика. Позже я поняла: рождённый, чтобы увлекать и завоёвывать, прекрасный импровизатор и рассказчик, он мог бы преуспеть, околдовав своими чарами палату депутатов, как он очаровывал женщин. Его детская доверчивость ослепляла его, а безграничная щедрость разорила нашу семью. Он верил в искренность своих единомышленников, в лояльность своего противника, в данном случае господина Мерлу. Именно господин Пьер Мерлу, недолго удержавшийся позднее на посту министра, удалил моего отца из генерального совета и вывел его из кандидатов в депутаты. Вечная ему за то благодарность!

Уважения департамента Ионна было недостаточно, чтобы удерживать в состоянии покоя и благоразумия капитана полка зуавов с ампутированной ногой, живого как ртуть и страдающего филантропией. Как только слово «политика» коснулось своим губительным звоном его ушей, он решил:

«Я завоюю народ, просвещая его; я обращу детство и юношество в веру в святая святых науки, приобщив их к основам естествознания, физики и химии, я отправлюсь, потрясая проекционным аппаратом и микроскопом, по деревенским школам, раздавая методические пособия и разнообразные наглядные таблицы, на которых увеличенный в двадцать раз долгоносик поражает уменьшенного до размеров пчелы стервятника… Я буду читать популярные лекции о вреде алкоголизма, с которых закосневшие в пьянстве жители Пюизе и Фортера выйдут умываясь слезами и обращёнными в новую религию!..»