Небрежной походкой он вернулся на террасу, молча сел на своё место и устремил взгляд вдаль. Алиса пыталась определить, как всё разрешилось, но Мишель был непроницаем.

– Это был…

– Звонили из Парижа, – сказал Мишель, выдыхая дым.

– Я знаю!

– Зачем тогда спрашиваешь?

– Это был… Разве это был не Амброджо? Я слышала, ты говорил: «Благодарю… до свидания, старина…»

Солгать уже нельзя было, и он с вызовом ответил.

– Да, это был Амброджо. Кто же ещё, по-твоему? – А! Так это… Значит ты ему не… Что ты ему сказал? Он расценил это удивленное бормотание как признак растерянности.

– Сказал то, что мне надо было сказать, – ответил он резко и властно. – Он говорил со мной о делах, как ему и положено. А я дал указания.

Она изумлённо уставилась на мужа, рассматривая губы, глаза, седеющие кудрявые волосы, золотисто-коричневый шёлковый платок так, словно Мишель вышел из погреба, затянутого паутиной. Он стряхнул с себя тяготивший его взгляд серо-зелёных глаз, бросив:

– А ты что-то ещё подумала?

– А?.. Нет… Нет, конечно… Я, с твоего разрешения, унесу поднос… Мария, наверно, уже ушла в деревню…

Она проговорила это сбивчиво и унесла поднос чуть ли не бегом, будто спасалась от проливного дождя. «Он сказал ему «благодарю», он назвал его «старина», он крикнул ему "до свидания"»…

В буфетной она разбила чашку и порезала ладонь у основания большого пальца. Лизнула дрожащую руку, наслаждаясь тёплой солоноватой капелькой собственной крови, точно целительным снадобьем, которого не мог ей дать никто другой. Потом оперлась плечом о дверь буфетной и прижала руку к губам, повторяя, как проклятье: «Он назвал его «старина», он сказал ему "спасибо"…»

Это второе утро они провели довольно спокойно, щадя друг друга, и к обеду явились, как на урок, не представлявший для них трудности. Алисе удалось убедить мужа посетить мэра ещё до послезавтрашнего торжества, она рассуждала об общих интересах, связывающих поместье Крансак с местным муниципалитетом, о принципах добрососедства. Мишель одобрительно кивал, притворяясь, будто не помнит, что раньше, когда он беспокоился о судьбе родного Крансака, Алиса оставалась подчёркнуто равнодушной, как истая дочь богемы, и скрывала свой рассеянный взгляд за облаком табачного дыма. Зато Мария всё шире открывала глаза, чёрные с золотом, как вода потаённых горных источников, струящихся в неглубоких сланцевых впадинах. Впервые она восхищалась Алисой и в знак одобрения наклоняла голову, точно молодой бычок, впервые надевший ярмо.

Ставни в столовой были наполовину закрыты, и в ней ещё стоял запах недозрелых фруктов и навощённой исповедальни. Сияя в солнечном луче, повисшем над столом, руки Алисы и Мишеля орудовали ножами и вилками, разламывали хлеб. Алиса глядела на кокетливо отставленный мизинец мужа, а Мишель следил за движениями тонких проворных рук Алисы, за той тонкой рукой, которая написала Амброджо, которая открыла Амброджо дверь, не скрипнувшую на петлях… Рука, которая забралась в шевелюру мужчины, и то замирала, то судорожно сжималась, то сонно разжималась, в такт произносимым шёпотом чудовищным признаниям… Со своего тенистого берега он бдительно следил за этими сверкающими руками, моргал глазками терпеливого рыболова, но не забывал ни единой реплики своей роли.

– И вдобавок, – продолжала Алиса, – пока ты будешь у мэра, в гараже Бруша тебе могли бы вымыть машину.

– Думаешь? Если мы решим содержать машину в чистоте, что же это будет? Безумие и расточительность! Мария, твой муж может вымыть нашу таратайку?

Мария сложила твёрдые, как дерево руки, и возвела глаза к потолку:

– Мой муж? Можно подумать, вы его не знаете! Тут он или нет его, всегда получается, что всё на мне одной.

Мишель приподнял и снова уронил на стол холёную руку.

– Алиса, ты только послушай! Она просто уморительна!

– Она не уморительна, она прекрасно знает, что такое мужчина, – сказала Алиса.

Из рук Марии выскользнула тарелка, и Алисе показалось, что служанка побагровела до корней волос.

– Ой, мадам, до чего вы меня смутили, – извинилась Мария со своим звучным южным выговором.

– Разбей вот так же ещё сорок штук, и сделаешь карьеру в мюзик-холле, – пошутил Мишель.

– Ничего смешного тут нет. Ведь это могла быть какая-нибудь ценная тарелка, – строго заметила Мария. – Правда, мадам?

– У нас здесь нет ценных тарелок, Мария. Дайте нам кофе прямо сейчас, мсье, по-моему торопится…

– Что это с ней? – спросил Мишель, когда они остались одни. – Старая коза, видно, не в духе. Бьет посуду да ещё меня поддевает. И с чего ты взяла, будто я тороплюсь? В Крансаке у меня нет никаких дел, кроме отвратных.

Голос у него был ворчливый, и Алиса напряжённо вслушивалась в эту жалобу несправедливо наказанного ребёнка. «Он уловил что-то новое. Какое-то недовольство Марии. Робкую попытку осуждения. Вообще мне кажется, что иногда она находит его немножко вульгарным…»

Она проводила Мишеля до машины, помахала ему рукой и тут же выругала себя за это. «Наверно, это слишком. Я уже не знаю, что допустимо в наших отношениях, а что – нет… Что бы я сделала, если бы прислушивалась к себе?» Она подняла голову, словно вопрошая воздух, наполненный далёким гудением пчёл, глухим равномерным шумом, похожим на лихорадочное биение пульса весны. Напоённая недавним дождём, багровая земля на поверхности подсыхала и становилась розовой. За луговым клином и перелеском туман уже не висел над руслом невидимой реки.

«Что бы я сделала?.. Завтра он опять позвонит Амброджо, а потом ещё и ещё… Значит, мне бы надо предупредить Амброджо?… Нет, ни за что!»

Она невольно состроила физиономию недотроги. «Я же не переписываюсь с Амброджо! И потом, если я презираю Мишеля, это ещё ладно, но чтобы этот болван Амброджо узнал, насколько Мишель может быть… гм, терпелив, – ни за что!»

Гонимая этой нестерпимой мыслью, она дошла до самого края террасы, где росла сирень, и зарылась в неё лицом. Но сирень дожидалась вечера, готовясь наполнить воздух благоуханием. Алиса завернула рукав, подставила жгучему апрельскому солнцу белую руку, дотянулась до ветвей дикой яблони, покрытых красными и розовыми цветами: «В серой вазе эти три чудесные ветки будут…» Но вдруг ей расхотелось ломать их, и она отпустила ветку, пощадив цветы. «А ведь сегодня только второй день… Вчера у меня смелости было побольше. Но вчера он не звонил Амброджо, не называл его "старина"…»

Она попыталась взять себя в руки, рассуждать беспристрастно. «При всём при том мне вовсе не хочется, чтобы они осыпали друг друга тумаками или вызвали друг друга на дуэль из-за такого…» Подыскивая нужное слово, она, наконец, остановилась на «пустяке», но это не вызвало у неё и тени улыбки, и больше она не стремилась быть справедливой. Она собиралась начистить краны в туалетной комнате, потом передумала и решила рассчитать, сколько метров ткани пойдёт на занавески в столовой, но не взялась и за это. Не столько из лени, сколько из осторожности она замерла на пороге дома, измерила густоту сумрака, наполнявшего прихожую в этот полуденный час, и вернулась на террасу, не желая признаться самой себе, что этот плотный сумрак, вырастающий за порогом и ползущий по плиткам пола, нынче немного пугает её.

«Раньше я бы не испугалась. Раньше я пешком добралась бы до просёлочной дороги и у перекрёстка ждала бы Мишеля. Я бы села в машину, и мы бы съездили в Сарза-ле-О, "полюбоваться видом". Но сегодня…»

Она принесла и положила на обитый жестью столик перед резной каменной скамьёй бювар из пурпурного сафьяна, к которому прикасалась без чувства обиды. «А что, если написать Ласочке…» Не то чтобы Алиса предпочитала Ласочку Эрмине, а Эрмину – Коломбе, просто Ласочка передавала Коломбе или Эрмине редкие письма Алисы – по четыре, шесть, а то и десять страниц, наполненных нехитрыми новостями и шутками, памятными с детства.


«Ласочка моя,

представьте себе, все трое, что я пишу вам под открытым небом, сидя в туфлях на босу ногу, как в августе…»


Перед мысленным взором Алисы, заслоняя Кран-сак, возникла однокомнатная квартира в районе Вожирар… Она писала, и ей вдруг почудилось, будто она натолкнулась на маленький кабинетный рояль, стоявший почти вплотную к входной двери, на одноногий столик, заваленный нотной бумагой; она вдохнула въевшийся запах табака и не слишком тонких жасминовых духов. Цела ли ещё чёрная фарфоровая тарелка, полная окурков, которая гуляла от рояля к столу, от стола к подлокотнику широкого кресла?.. Поверх крансакских холмов она улыбнулась старому парижскому дому, укрылась под защитой воспоминаний, несказанных радостей верной дружбы, физического и духовного сродства, бесстыдной и непорочной привязанности друг к другу четырёх сестёр Эд, чей отец был учителем сольфеджио и фортепьяно. Единодушие близнецов, нежность, какую, вероятно, ощущают друг к другу животные, рождённые в один день из одного чрева, стремление бок о бок участвовать в битве жизни, неистовое желание выжить – вопреки голоду, вопреки болезни, привычка делить друг с другом все блага и все лишения – две шляпы на четверых, платья, надетые без рубашки, скудный рацион, который Ласочка окрестила «голливудской диетой»…

Алиса оглядывалась на прошедшую молодость с опасением, в нелёгком раздумье. Неужели ей предстоит вернуться к прежней жизни в этой захламлённой квартире, душной, кругом пожелтевшей от солнца и табачного дыма, под звуки рояля, сидя за которым Эрмина и Ласочка, два навеки безвестных композитора, с сигаретой в зубах, склонив голову на плечо, полузакрыв глаза, подбирали мелодии для оркестра и песни для кинофильмов?..

Цветок катальпы, покрутившись в воздухе, пролетел сквозь ожившую перед глазами картину с не знающим сносу роялем, вертящимся табуретом, – и опустился на незаконченное письмо…


«… как в августе. Мишу, как настоящий барин, ездит по гостям, а я пользуюсь его отсутствием, чтобы вместе с вами поваляться в нашем гнёздышке. Как дела с вертихвостьем? А пузо на цыпочках по-прежнему в своём репертуаре?»


Она вдруг бросила писать, ей стало стыдно. «Неужели мне больше нечего им сказать? Эти глупые детские выдумки, эти…» Но она знала, что Ласочка, хотя и рассмеётся по привычке, однако в глубине души вполне серьёзно воспримет этот пароль, преграждавший непосвящённым доступ к запретной поре их жизни. Эрмина, словно насекомое, ощупает воздух своими невидимыми усиками, прокашляется, выдыхая дым, и ответит ей издалека, как перекликаются пастухи на холмах, выпевая своё одиночество в протяжном речитативе: «Пузо на цыпочках опять снизило цены: сто пятьдесят за песню под названием "Чуть повыше", одно из тех утонченных произведений, которые возвышают душу и сочинение коих стало нашей специальностью. Что касается вертихвостья, то должна признать: это дело не в струю, а проще говоря, дохлый номер… Не беспокойся за маркизу де Жуанвиль: на киностудиях опять полно работы, и она по-прежнему сидит на монтаже, к тому же Коломба, наша чёрная голубка, не боится совместительства. Будешь на просмотре "Её величества Мими" – маленького шедевра, полного юмора и глубокого чувства – повнимательнее смотри ту сцену, где Мими принимает парад: третья лошадь справа – это наша любимая сестрица…»

Свежий восточный ветер ворошил страницы блокнота, который Алиса исписывала косым неровным почерком, более мелким по краям и крупным вверху страницы. Иногда она переставала писать и смотрела, как между двух склонов встаёт, растекается, ширится вечерняя синева. Но она видела, она стремилась увидеть – за ещё белоснежными вишнями, за теми персиковыми деревьями, что ещё не отцвели и трепетали вдоль виноградников, – лишь душную комнату, двух рослых девушек, чуть-чуть увядших, чуть-чуть уставших вместе работать и смеяться и уделявших любви небольшое и скромное место в их жизни: одна хранила верность своему женатому дирижёру, у другой продолжался таинственный роман с человеком, чьего имени она не раскрывала, и сёстры называли его «господин Уикэнд». «А вдруг это госпожа, а не господин? Вот было бы забавно…» Алиса развеселилась, но пейзаж Дофине заслонил квартиру в Вожираре, и она помрачнела. «Если я так долго думаю о моих, значит, Мишель надоел мне до смерти, уж я себя знаю… Вроде слышна машина. Уже?»

Мгновение спустя Мишель легко и ловко выпрыгнул из машины. «Право же, красивый мужчина. Эти светлокарие глаза всегда казались мне восхитительными. Только сейчас мне мало радости его видеть». Она смотрела на идущего к ней Мишеля вся во власти душевного надлома, когда женщина холодна как лёд и беспощадна ко всему. Но Мишель ещё издали заговорил с ней, и внезапно она оттаяла – от звука его голоса.

– Скажи-ка… Скажи-ка мне, это именно то, что Мария просила купить? Как его… какой-то «ол»… А… ты письмо писала?

– Да, Ласочке. Я не закончила, но это неважно, всё равно ведь письмо отправят только завтра.

«Честное слово, он подумал, что я пишу своему прошлогоднему неистовому любовнику. Гляди на лиловый бювар, бедный Мишель, гляди… Ну и лицо у тебя! Конечно, этот бювар просто мерзость, конечно, от него скверно пахнет..»