– Идиот! – сказал он очень громко.

«Идиот! Я отравил жизнь ей и себе из-за того, что она утверждала, будто испытывала к этому типу… как она это называла? Дружбу с оттенком чувственности. И доверие… Что меня так взбесило – слово «доверие» или слово «дружба»? Смех, да и только. Если бы я мог вернуться во вчерашний день, то сказал бы ей: «Но это же замечательно! Какой жалкий пустяк – то, что ты ему дала! Дари свою дружбу сколько угодно, девочка моя, и доверие тоже, раз уж вы, женщины, придаёте этому такое значение… Даже если она "с оттенком чувственности", дари её, не стесняйся, бедная малышка… малышка моя…»

Он уткнулся лицом в рукав, чтобы заглушить рыдания.

«Сегодня я получил то, что хотел. Если бы я только не отнимал у неё этих писем… Но я отнял и прочёл их. Я и вправду их прочёл». И в доказательство того, что он действительно прочёл их, одна коротенькая фраза подняла лиловую головку в виде заглавной буквы «М». Она секунду покривлялась, потом исчезла, таща за собой замусоленную ленту из слов. Конец письма рука любовника украсила крошечным, очень точным рисунком – так бросают цветок на шлейф платья.

Мишель поднял голову и вытер потное лицо. Он знал, что второе и третье письмо – одно полное благодарности, другое полное обещаний – ничем не уступали первому и что во втором большим грязным пятном выделялось игривое четверостишие, в котором «Алиса» непристойно рифмовалась с «абрисом»… Он спокойно и безнадежно махнул рукой. «Это непоправимо. Что может быть хуже такого положения, когда сомнений уже нет? И кроме того, как только она решится при мне снять платье, повернуться ко мне спиной, чтобы перешагнуть через край ванны, стать на четвереньки, чтобы поискать закатившееся кольцо или помаду, и…»

Мишель вскочил, словно его столкнули со стула: «Просто невероятно, сколько мерзости может уместиться в трёх письмах… Всё написано, всё показано, честное слово, они ни о чём не забыли…»

– Ни о чём, даже о том, что я больше всего любил! – выкрикнул он.

Звук собственного голоса испугал его, он огляделся. Сквозь полуприкрытые ставни брезжил рассвет, почти такой же синий, как лунный свет.

«Светает… Уже! Как быстро проходит время. Уже светает. Мне было так спокойно. Ну, не то чтобы спокойно, но я был один… Когда она встанет… Что делать, когда она снова откроет эту дверь? Начнутся вопросы, недоумение, участливая тревога. И она скажет, что я веду себя неразумно, и она подойдёт ко мне и положит мне руки на плечи, эта недотрога! Поднимет прекрасные руки… И что мне теперь делать с её поднятыми руками, с тёмными ямками подмышек? И с её родинкой возле пупка? Родинкой величиной с монету в десять су…»

Он не замечал, что, восхваляя Алису, пользуется выражениями из их прежнего общего страстного лексикона – порой она ещё позволяла ему это, в те мгновения, когда от звука этих слов вздрагивала, закрывала глаза, дышала сквозь стиснутые зубы, как при сильном холоде… «Неповторимая родинка! Большая, как радужка глаза. И подвижная, когда Алиса того хотела… Я говорил ей: "Много женщин повидал я на своём веку, но ты единственная, кто подмигивал мне животом!" Много женщин? Скажете тоже… Да что они все значили по сравнению с ней…»

Не договорив слова, он потерял сознание. Но время покоя ещё не пришло для него, и тяжесть собственной головы сразу же привела его в чувство. Он встряхнулся, встал, увидел, что синева за окном белеет, и открыл ставни. Вместо света, которого он страшился, и протянувшихся от края бледного неба лучей на него взирали серая заря и спящие деревья, согнувшиеся под полной воды шевелюрой. Из-за запертой двери глухо донёсся крик петуха; в воздухе возник запах хлева, и пустой желудок Мишеля болезненно сжался. «Если я поем, всё пропало. Я себя знаю». Он потушил лампу на секретере, но не открыл ящик, где лежал револьвер. «Я – и сделаю такое в своём доме? Чтобы увидела Алиса?.. А Мария, что сказала бы Мария?..»

Он застегнул пиджак, нащупал в кармане бумажник. «Взвесив всё, его надо взять с собой, поскольку деньги лежат в ящике. Так-так, что у нас ещё… носовой платок? Да, платок здесь. Записная книжка? Записная книжка. Кажется, ничего не забыл».

Чтобы не скрипнуть дверью, он не без труда вылез через балкон. «Как влюблённый, мадам! Влюблённый, у которого слегка онемели ноги…» На ходу он задел жёлтый жасмин и майскую розу, и они обдали его затылок целым дождём мелких капель, таким холодным, что он не удержался от неосторожного «ой-ой-ой!» На краю террасы он обернулся и окинул взглядом хмурый, настороженный Крансак с его двумя приземистыми башнями в низко надвинутых шапках из черепицы. «Ах! Мой Крансак… Мой любимый Крансак…» Он выжимал из себя волнение, но растрогаться не удалось, и он пожал плечами. «Нет, – признался он себе. – Что мне дорого, кроме Алисы? Ничего. Крансак – это так себе, законсервированная страстишка. К которой примешалась большая доза тщеславия, надо признаться… Только вот я оставляю их обоих довольно-таки незащищёнными, и Алису, и Крансак…»

Его охватило злорадство, чувство человека, который успел укрыться и смотрит, как бегут под проливным дождём прохожие. «Да нет, она прекрасно справится. Когда она хочет… Я уже вижу, как она сражается с Шевестром! И с людьми из страховой компании, которые первым делом отвергают версию о несчастном случае! Да уж, вот будет сцена! А-а, ещё мой контракт с Амброджо! Ему будет с кем обсудить детали, этому парню из Ниццы. Разрази меня гром, она будет неподражаема!.. Голова откинута назад, в зубах сигаретка, рука на складке бедра…»

От изнеможения у него потемнело глазах, но он всё ещё видел и это бедро, и складку, обозначавшуюся на нём всякий раз, когда застигнутая врасплох Алиса выгибала талию и освобождалась из дерзких рук…

Он быстро спустился по пологой дорожке, прошёл через рощицу, где всё ещё царила ночь, и под его ногами медленно покатились отягощённые железистым илом воды реки, мягко и беззвучно плескавшейся у разрушенной ограды парка.