Ютта откинула назад тонкое кружево, украшавшее рукава ее платья, и начала готовить чай.

– Что это, дитя? – сказала слепая, внимательно прислушиваясь к движениям дочери, – На тебе сегодня точно тяжелое шелковое платье?

Молодая девушка, видимо, испугалась: яркий румянец окрасил ее лицо и шею, и она невольно отодвинулась от матери.

– Ты, верно, надела шелковый передник? – продолжала осведомляться слепая.

– Да, мама!

В тоне ответа слышалось желание закончить разговор.

– Удивительно, – на замечая этого, настаивала больная, – как этот шелест поразил мой слух! Не будь я уверена, что у тебя нет шелкового платья, я готова была бы поклясться, что ты вздумала потешить себя довольно жалким, разумеется, образом, разыгрывая роль салонной дамы в нашем убогом жилище… Какое на тебе платье?

– Мое старое шерстяное коричневое платье, мама.

Расспросы наконец были кончены. Ютта вздохнула, как бы в облегчении. Чайной чашкой, которая была у нее в руках, она, видимо, старалась звенеть более, чем это было нужно, оставаясь сама неподвижной, как восковая фигура.

Тоненький ломтик, отрезанный от хлеба, принесенного Зивертом из замка Аренсберг, служил ужином больной. Она крошила его своими прозрачными пальцами и машинально подносила ко рту – очевидно, болезнь была в своем последнем периоде.

– Не почитаешь ли ты мне чего-нибудь, Ютта, когда кончишь свой ужин? – произнесла она. – Буря воет сегодня как-то особенно страшно!

– Охотно, мама. Я прочитаю тебе Сафо – Теобальд мне ее вчера принес.

Нервная дрожь пробежала по всем членам слепой женщины.

– Нет-нет, только не ее! – вскричала она почти с запальчивостью. – Разве ты не знаешь, кто была эта Сафо?.. Несчастная, обманутая женщина!.. В каждой букве этой книги слышится целая буря страстей и страданий, буря, более ужасная, чем та, которая завывает теперь на дворе, а я хотела бы о ней забыть!

Девушка поднялась, чтобы идти за другой книгой. При этом движении платье ее случайно коснулось опущенной руки больной – рука эта судорожно уцепилась за него, другая же с лихорадочной торопливостью стала ощупывать материю.

– Ютта, ты с ума сошла! – вскричала она. Девушка почти упала на стоящее рядом кресло.

– Ах, мама, прости меня, – едва слышно прошептала она. Губы ее побелели как снег.

– Безжалостное, легкомысленное создание! – с гневом проговорила мать, отталкивая от себя протянутые к ней руки. – Есть ли в тебе после этого стыд и совесть, если ты решила таким образом рвать и таскать мою святыню?.. Мое подвенечное платье, которое хранила я как зеницу ока, как единственный памятник моих блаженных дней, – это платье, как тебе известно, должно лечь со мною, когда я наконец освобожусь от всех моих страданий, – и его-то ты треплешь, как бы в поругание нашей бедности, по презренному полу Лесного дома и этим разыгрываешь какой-то фарс, смешнее и жарче которого ничего нельзя себе представить!

Ютта быстро поднялась. В эту минуту ни единая черта ее красивого лица не напоминала собою миловидности сказочной принцессы. Повернувшись спиной к рассерженной матери, своей позой и выражением лица она олицетворяла непреклонное сопротивление. Дерзость так и сказывалась в этих подвижных ноздрях, насмешка скользила по губам, а сверкающий взор устремлен был на женский портрет, висевший над горкой. Это была головка юной мулатки.

Пикантность и умное выражение совершенно неправильных черт бронзового лица делали неотразимо пленительным это худенькое, маленькое личико, глубокие, полузакрытые глаза которого таили целую бездну страсти. На нежные смуглые плечи спускалась белая газовая вуаль, из-под которой серебрились тяжелые складки белого атласного платья, а в толстых черных косах виднелся букет из цветов гранатового дерева, придерживаемый бриллиантовым аграфом.

Глаза Ютты устремлены были на элегантный туалет портрета.

– Ты обращаешься со мной, мама, так, как будто я совершила какое уголовное преступление, – сказала она холодно. – Платье твое я не таскала, но лишь позволила себе надеть его на несколько часов. Один или два шва, которые я должна была сделать, в одну минуту могут быть уничтожены, остальное же все осталось как было… Теобальд сегодня вечером хотел представить своего брата, и, очень естественно, я желала показаться в приличном виде новому родственнику. Мое коричневое шерстяное платье такого старомодного фасона, что я становлюсь в нем даже смешной – на нем заплаты, которые нельзя скрыть, а ты не дозволяешь, чтобы Теобальд подарил мне новое… Да, мама, ты забыла, что и ты когда-то была молода, или, скорее, ты не хочешь понять, что я чувствую и как страдаю! Как ты проводила свою юность и как я провожу свою!.. Когда я смотрю на твой портрет и белый атлас твоего платья сравниваю с моим блестящим туалетом, с этим драгоценным коричневым шерстяным платьем, то всегда спрашиваю себя: отчего же я изгнана из того рая, в котором ты, мама, жила и блистала?

Слепая простонала и закрыла лицо руками.

– Я также молода и происхожу из древнего благородного рода, – продолжала безжалостно дочь. – Я чувствую в себе призвание к подобной жизни, я хочу стоять высоко, наряду с сильными мира, а между тем обречена на скуку в этом жалком, темном углу!

Если госпожа фон Цвейфлинген имела намерение дать дочери своей воспитание, которое готовило бы ее к скромному, без притязаний, положению в обществе, вдали от тщеславия и удовольствий света, то очень неблагоразумно было с ее стороны оставлять без внимания противника, который энергично и неустанно противодействовал всем ее планам. Противником этим было зеркало. Эта сальная чадившая свеча, едва освещавшая и половину комнаты, тем не менее свой скудный свет бросала и на белое лицо девушки, на ее черные, украшенные белоснежными нарциссами локоны, шелковое платье, охватывавшее ее стройный стан, и гордое сознание красоты не могло довольствоваться участью одиноко цветущей лесной фиалки.

– Из всего нашего громадного родового состояния мне не осталось ни гроша, – продолжала Ютта, не обращая внимания на то, как несчастная слепая, закрыв лицо руками, неподвижно и безмолвно сидела перед нею. – Ты говоришь, что папа лишился его через несчастные обстоятельства и ложных друзей? Положим, этого нельзя изменить, но отчего же со стороны папы и твоей не было сделано ни шагу, чтобы позаботиться о том, как бы пристроить меня сообразно с моим положением?.. Несколько дней тому назад я прочитала, что дочери обедневших дворянских фамилий большей частью поступают в придворные дамы. – Это очень взволновало меня, мама, с тех пор я постоянно думаю о том, почему ты закрыла мне этот единственный путь к блестящей будущности?

– Так вот твое чистосердечно высказанное убеждение, Ютта! – произнесла почти беззвучно слепая, медленно, в изнеможении опуская на колени руки. Запальчивость, проявлявшаяся в начале разговора, как бы погасла, мгновенно уничтоженная неожиданным нравственным ударом. – И я воображала, что могу побороть кровь воспитанием! Вот они, все качества нашей касты, здесь, налицо: жажда наслаждений, высокомерие, стремление во всем не отставать от тех, кто выше нас поставлен, – и если своих средства не хватает для этого, откладывать в сторону гордость и становиться холопами, холопствовать ради того, чтобы обратить на себя луч милости коронованного светила, – просто-напросто начинать гоняться за подачками!.. Я не хотела видеть тебя в этой сфере, которую ты называешь раем, понимаешь ли? – продолжала она, входя в прежний запальчивый тон, опираясь на ручки кресла и желая как бы выпрямить свой сгорбленный стан. – Скорее я собственными руками заложила бы тебя камнями в этой развалине, чем допустила бы это… Со временем узнаешь почему. Позже, когда ты будешь старше и перестанешь питать такие ребячески неразумные мысли и когда меня уже не будет, Теобальд объяснит тебе причины…

Она в волнении откинулась назад и закрыла глаза.

Глава 3

В комнате воцарилась тишина. Ютта ничего не возражала уже более. Во взоре, который она бросила на больную, выражался испуг. Она принялась ходить взад и вперед; маленькие ножки неслышно скользили по расшатавшемуся полу, точно это был мягкий ковер; только злополучное шелковое платье шуршало и шелестело, задевая за мебель.

Поздние сухие листья срывало вихрем с древесных вершин, и, крутясь вместе с хлопьями снега, хлестали они в стекла. Заброшенные ставни окон хлопали и скрипели на ржавых петлях.

Вдруг среди воя вьюги послышался человеческий голос.

В летнюю пору Лесной дом не представлялся столь уединенным, как это можно было бы себе вообразить. Проезжая дорога, по которой вначале шел Зиверт, пролегала от него не более как в тридцати шагах к северу. Она довольно прямо тянулась по отлогому горному хребту в направлении к А., соединяясь ниже с шоссе, извивавшимся вдоль подошвы горы, – таким образом она сокращала расстояние между Нейнфельдом и городом, по крайней мере, на целые полчаса.

Это обстоятельство, а еще более приятная лесная прохлада были причиной, почему летом по ней ездили не одни возы с дровами. Зачастую виднелись на ней поселяне, знакомые Зиверта, приходившие к нему за поручениями, которые они исполняли для него в городе. В жаркие дни и экипажи сворачивали с пыльного шоссе – свежесть и тишина леса примиряли путешественников с канавами и рытвинами проселка.

Эта струя жизни, разливавшаяся по лесной чаще, охватывала собою и уединенное жилище: человеческий говор, веселое похлопывание бича, стук колес о сухую, при сухой погоде, почву – все это доносилось до ушей обитателей Лесного дома. Но немногие из приходящих и проезжающих по этой дороге знали, что там, в глубине леса, с незапамятных времен стоит охотничий замок – дико растущий кустарник и высокие густолиственные буки скрывали от его взора путника.

С наступлением зимы вся эта жизнь умолкала. Только грачи, издавна свившие себе гнезда на башнях, нарушали общее безмолвие пустынного места. Нередко на целую неделю их гвалт был единственным проявлением жизни около Лесного дома.

Понятно, что человеческий голос, неожиданно раздавшийся в такую позднюю пору, должен был крайне удивить обеих женщин. Слепая вышла из своего оцепенения. Ютта отворила окно. В эту минуту по ветру еще явственнее донесся вторичный зов; он раздавался с северной стороны и, очевидно, обращен был к освещенному окну комнаты Зиверта. Вскоре последовал ответ старого солдата, и после короткого обмена слов с незнакомцем слышно было, как он вышел из комнаты и направился к наружной двери.

Взяв свечу, Ютта вошла в галерею в ту минуту, когда Зиверт отворял тяжелую дверь, освещая фонарем своим царившую окрест темноту.

По узенькой тропинке, ведшей к дому, послышались твердые, поспешные шаги. Внизу лестницы они остановились, и вслед за тем легкие детские ножки засеменили по ступенькам.

– Кучера мои больны, – проговорил приятный, глубокий мужской голос, несколько дрожавший от усталости. – Я был принужден взять почтовых, и возница, по тупоумию своему, вздумал меня везти в этакую ужасную ночь по проселку, по тропинке, едва проходимой. Ветер затушил у нас фонари, экипаж мой завяз, и лошади выбились из сил. Нет ли здесь кого, кто бы остался при них, пока почтальон сбегает за другими, и можем ли мы сюда войти?

Ютта быстро подошла к двери.

Рукою она заслоняла огонь свечки, отчего весь свет сосредоточился на ее лице и стане.

Поистине вся эта картина – прелестная девушка на первом плане, затем глубокая, тонувшая во мраке галерея, портреты, оленьи головы, подобно каким-то туманным, странным видениям выделявшиеся на стенах, все это, оттененное красноватым блеском каминного пламени, в зимнюю бурную ночь невольно должно было пробудить в памяти стоявших там незнакомых людей те волшебные рассказы, где говорится о каких-нибудь заколдованных замках с витающими в них неземными существами.

Когда Ютта показалась в дверях, к ней подбежала маленькая шестилетняя девочка, смотревшая на нее с выражением любопытства и удивления. Ребенок был так закутан, что только и виден был тоненький носик и огромные раскрытые глаза. Весь костюм был в высшей степени элегантен и богат. На руках девочка держала какой-то, очевидно, дорогой для нее предмет, заботливо укутывая его капюшоном своего салопчика.

Затем из темноты выделилась мужская фигура; из-под темной, серебрившейся меховой опушки на шапке буквально светилось своей замечательной бледностью лицо, в высшей степени аристократическое. Поспешность, с которой господин поднимался по ступеням, кажется, должна была бы отразиться некоторым образом и на его чертах, но тем не менее они выражали полнейшую сдержанность в то время, когда он остановился перед Юттой. Он ввел ребенка в галерею и поклонился девушке с непринужденностью вполне светского человека. – Там, в экипаже, с беспокойством и боязнью, само собою разумеется, вполне извинительными, ждет моего возвращения дама, – произнес он с едва заметной улыбкой, которая вместе с необыкновенно звучным голосом производила неотразимое очарование. – Будьте так добры, позвольте просить вас позаботиться об этом ребенке, пока я вернусь и представлюсь вам по всем правилам приличия.