Вместо всякого ответа, грациозно положив руку на плечо девочки, Ютта повела ее в комнату, в то время как незнакомец в сопровождении Зиверта отправился к экипажу.

– Мама, я веду к тебе гость – миленькую маленькую девочку! – вскричала весело девушка. Казалось, от только что происшедшей неприятной сцены не осталось и следа.

В коротких словах она рассказала, что случилось в лесу.

– Так позаботься о чае, – произнесла, поднимаясь, госпожа фон Цвейфлинген.

Своими исхудалыми руками она стала поправлять складки убогого платья, приводить в порядок чепчик и волосы. Невзирая на полнейшее отчуждение от света, в ней было что-то бессознательно, помимо ее воли, сохранившееся от него и напоминавшее о нем, – именно в манере держаться. Этот гордо выпрямившийся тщедушный стан, эти бледные руки, не без грации скрещенные на груди, конечно, не напоминали собою того обворожительного оригинала, изображение которого висело над софой, но тем не менее вся фигура говорила, что и она когда-то была на своем месте в любимом великосветском салоне.

– Подойди сюда и дай мне руку, мое дитя, – проговорила она с выражением благосклонности, обращаясь в сторону, где стояла незнакомая девочка.

– Сию минуту, – отвечал ребенок, до сей поры с некоторой боязнью смотревший на пожилую женщину, – я только спущу на пол Пуса.

Она распахнула салопчик – на руках ее лежал ангорский кот. Животное было закутано в ватное розовое шелковое одеяло и, видимо, стремилось вырваться на свободу. Ютта помогла освободить его, и Пус осторожно был спущен на пол. Он стал изгибаться, расправляя свои члены, очевидно утомленный чересчур нежным попечением, согнул спину и жалобно замяукал.

– Срам какой, ты начинаешь выпрашивать милостыню, Пус? – с упреком проговорила девочка, бросая, однако же, взгляд на стол, где стоял горшок с молоком.

– Бедняжка Пус проголодался, – сказала, улыбаясь, Ютта. – Мы сейчас накормим его, только сперва надо раздеть его маленькую госпожу.

И она подошла к ребенку. Но девочка отодвинулась, отстраняя ее руки.

– Я сама могу это сделать, – произнесла она очень решительно. – Я терпеть не могу, когда Лена меня раздевает, но она всегда это делает, точно я кукла какая.

Сняв сама капор и салоп, она подала то и другое Ютте.

Девушка с видимым удовольствием провела рукою по собольей опушке салопа из дорогой шелковой материи. При этом она почувствовала как бы некоторый благоговейный страх, ибо, по всему было видно, это маленькое созданьице, которое теперь стояло перед нею, принадлежало к очень знатному семейству…

На самом деле ребенок мало походил на других детей. Несколько высокая для своих лет, девочка была очень узка в плечах и худощава донельзя; ее плоская, тонкая фигурка представлялась как бы сжатой дорогим зимним костюмом. Густые, очень светлые, почти бесцветные волосы были острижены, как у мальчика, и зачесаны назад. Эта незатейливая прическа придавала ее личику некоторую угловатость, и с первого взгляда девочка не могла понравиться. Но можно ли было устоять против этих глубоких, невинно смотрящих детских глаз! При взгляде на них забывались и худощавость, и угловатость этого маленького личика. Глаза были действительно прекрасны. Теперь они серьезно и задумчиво устремлены были на изможденное лицо старой слепой женщины. Девочка стояла возле нее и держала ее руку.

– Так ты, малютка, – говорила госпожа фон Цвейфлинген, привлекая ее ближе к себе, – очень любишь своего Пуса?

– Да, очень люблю, – подтвердила девочка. – Мне его подарила бабушка, и потому я люблю его больше всех кукол, которые дарит мне папа. Я кукол совсем не люблю, – прибавила она.

– Как, тебе не нравятся такие прекрасные игрушки?

– Нисколько. У кукол такие противные глаза! И это вечное одеванье и раздеванье надоедает мне ужасно. Я не хочу быть такой, как Лена, которая мучает меня новыми платьями. Лена сама очень любит наряжаться, я это очень хорошо знаю.

Госпожа фон Цвейфлинген с горькой улыбкой повернула голову в сторону, где шуршало платье Ютты. Она широко раскрыла потухшие глаза, как будто бы в этот момент могла увидеть лицо дочери, слегка покрасневшее под лишенным выражения взглядом матери.

– Ну да, конечно, Пус должен тебе более нравиться, – после небольшой паузы продолжала слепая, – он никогда не меняет своего туалета.

Девочка улыбнулась. Лицо ее мгновенно преобразилось – худенькие щечки округлились, маленький бледный ротик сделался прекрасен.

– О, он мне нравится еще больше потому, что он очень понятлив, – проговорила она. – Я рассказываю ему разные хорошенькие истории, которые я знаю и которые сама придумываю, а он лежит передо мною на подушке и смотрит на меня и мурлычет – он всегда так делает, когда ему что-нибудь нравится… Папа смеется надо мною, но ведь это правда! Пус знает мое имя.

– Э, да это замечательное животное! А как тебя зовут, малютка?

– Гизела. Так звали и мою покойную бабушку.

Слепая вздрогнула.

– Твою покойную бабушку, – повторила она, едва дыша от волнения. – Кто была твоя бабушка?

– Имперская графиня Фельдерн, – отвечала девочка с достоинством.

Видимо, имя это никогда не произносилось при ней иначе, как с самым глубоким уважением.

Госпожа фон Цвейфлинген быстро отдернула свою руку от руки дитяти, которую до этого она держала с нежностью.

– Графиня Фельдерн! – вскричала она. – Ха, ха, ха! Внучка графини Фельдерн под моей крышей!.. Спирт еще горит под чайником, Ютта?

– Да, мама, – отвечала девушка, глубоко испуганная.

В голосе и манерах слепой проглядывало точно помешательство.

– Так погаси его! – приказала она сурово.

– Но, мама…

– Погаси его, говорю тебе! – продолжала слепая с дикой стремительностью. Ютта повиновалась.

– Я погасила, – проговорила она едва слышно.

– Теперь унеси прочь хлеб и соль.

На этот раз девушка повиновалась без всякого возражения.

Маленькая Гизела сначала боязливо забилась в угол, но вскоре на личике ее появилось выражение смелости и негодования. Она ничего не сделала дурного, а ее ни с того ни с сего осмеливаются наказывать! В своем детском неведении она нисколько не подозревала, что в приказаниях слепой заключалась непримиримая ненависть, вражда и смерть, – она чувствовала лишь, что с нею обращаются так, как никогда, может быть, в жизни еще никто не обращался.

– Ты должен подождать, Пус, пока мы приедем в Аренсберг, – проговорила она, отнимая у кота молоко, поставленное Юттой на пол.

Затем она стала одеваться, и, когда Ютта вернулась в комнату, кот был уже у нее на руках.

– Я лучше уйду отсюда и буду просить папа оставить меня в карете с госпожой Гербек! – вскричала девочка, бросая вызывающий взгляд на слепую.

Но, казалось, слепая уже все забыла и не помышляет о случившемся. Еще неподвижнее сидела она, обратив голову к той двери, которая вела в галерею. Это была не живая фигура, а скорее статуя, отлитая из металла. Но чем безжизненнее была поза, тем оживленнее казалось ее лицо. Может быть, мужчина, который в эту минуту такой твердой и уверенной поступью шел по галерее и таким высокомерным тоном обращался к Зиверту, не переступил бы порога этой двери, если бы мог видеть эту женскую фигуру, каждая черта лица которой дышала непримиримой ненавистью и неумолимой местью, тем более сильными, что они уже много лет таились в глубине ее души.

Дверь отворилась.

На пороге появилась дама. Ее полное красивое лицо носило еще следы тревоги: оно было бледно. Наряд также несколько помялся. Но, как истая светская женщина, она самоуверенно вошла в комнату с обязательной улыбкой на устах.

Ютта поклонилась ей боязливо, при этом взор ее с беспокойством устремлен был на мать, не выходившую из неподвижности. На дворе свистела метель. Девушке казалось, точно целая грозовая туча должна была разразиться сейчас над нею.

Через отворенную дверь ей было видно, как незнакомый господин шел по галерее в сопровождении Зиверта, который держал фонарь. Никогда лицо старого солдата не выражало столько враждебности и неприязни, как в эту минуту. Несмотря на внутреннее беспокойство, она чувствовала неописуемую досаду на то, как старый слуга посмел корчить такую неучтивую, дерзкую мину перед столь важным и, по всему вероятию, знатным господином!

Господин вошел в комнату. Он взял за руку маленькую Гизелу, которая бросилась к нему навстречу. Не обращая внимания на то, что ребенок, видимо, о чем-то настоятельно просил его, он шел далее, желая, наконец, представиться по всем правилам приличия.

Но в эту минуту слепая, как бы наэлектризованная, быстро поднялась с кресла. Она протянула руку, словно желая отстранить от себя приближавшегося гостя.

Вырвавшиеся наружу столь долго сдерживаемые чувства, придавая этому немощному, почти полуживому существу кажущуюся самостоятельность, облекали ее в то же время какой-то сверхъестественностью.

– Ни шагу более, барон Флери! – произнесла она повелительным тоном. – Известно ли вам, чей порог вы переступили, и должна ли я вам объяснить, что в этом доме места для вас нет?!

И этот старческий голос способен был на такую выразительность! Неописуемое, уничтожающее презрение звучало в каждом слове этой речи.

Видимо пораженный, барон остановился, как бы прикованный к месту, но это было только мгновение – он оставил руку ребенка и твердыми шагами подошел к больной. Утомившись и не будучи в состоянии более держаться на ногах, она бессильно опустилась в кресло, но энергичное выражение не покидало ее лица и распростертая рука так же повелительно указывала на дверь.

– Уходите, уходите! – вскричала она поспешно. – Вам стоит только перешагнуть порог, и вы будете на собственной земле… Ваши лесные сторожа наложили бы на меня штраф за нарушение прав собственности, если б я захотела попользоваться клочком травы, растущей около этих старых стен; но крыша, под которой я нахожусь, моя – неоспоримо моя, и отсюда, по крайней мере, я имею право выгнать вас!

Барон Флери спокойно обратился к пришедшей с ним даме, в недоумении стоявшей у дверей.

– Уведите Гизелу, госпожа фон Гербек, – сказал он самым равнодушным тоном.

Эта полнейшая сдержанность казалась еще разительнее сравнительно с взволнованным состоянием слепой. Конечно, он был мужчиной и ему не привыкать было сохранять свое олимпийское спокойствие. Впалые глаза, полузакрытые длинными ресницами, не давали возможности уловить их выражение. В мускулах его лица было мало подвижности.

Госпожа фон Гербек взяла за руку Гизелу. В неплотно запертую дверь виднелось яркое пламя камина, топившегося в галерее. Барон Флери посмотрел вслед гувернантке, выходившей с ребенком; дверь за ними плотно затворилась.

– Кто обо мне вспомнил, когда я ночью, как нищая, выброшена была на улицу? – снова начала больная, когда шаги в галерее затихли. – Испытали ли вы когда-нибудь, барон Флери, что значит страдать молча, почти половину жизни носить на себе бесстрастную маску, между тем как гнев и гордость гложут сердце, носить в себе смерть и не умереть? Испытали ли вы когда-нибудь, как жестокая рука лишает вас сокровища, с которым связана вся ваша жизнь? Испытали ли вы когда-нибудь, как любимый человек с убийственным равнодушием отворачивается от вас и отдает свои ласки другому, ненавистному вам существу? Случалось ли вам видеть, как когда-то гордый и сильный мужчина пропадает шаг за шагом и становится игрушкой в бесчестных руках, а всякую вашу попытку спасти его считает оскорблением и обращается с вами, как со своим злейшим врагом? Сознаю, все это бесплодные вопросы – что может мне ответить барон Флери, для которого добродетель и честь не существуют! – перебила она себя с невыразимой горечью, отворачиваясь от неподвижно стоявшего перед ней барона.

Сложив руки, он терпеливо, снисходительно или, лучше сказать, с сознанием права сильного смотрел на слепую; длинные ресницы закрывали глаза, образуя резкую тень на впалых щеках. Такой гладкий и чистый лоб мог иметь лишь человек или с самой чистой совестью, или совершенный подлец.

– Но вот это, вероятно, будет доступно его превосходительству, – продолжала госпожа Цвейфлинген, с невыразимой иронией возвышая голос. – Испытали ли вы, что должен чувствовать человек, стоящий на высших ступенях общества, среди блеска и великолепия, когда он вдруг низвергается в бедность и нищету? Род Флери даже сложил об этом песню… Ха, ха, ха!.. Франция постоянно думает, что Германия обязана плясать под ее дудку! Поэтому-то, конечно, ваш батюшка, бежавший пэр Франции, в заключение всего взялся за скрипку и заставил под нее плясать немецкую молодежь, чтобы этим зарабатывать себе пропитание!

Стрела попала в цель – это было больное место в неуязвимой броне противника. На мраморной белизне лба обозначились глубокие морщины. Неподвижно сложенные руки задрожали; правая с угрожающим жестом протянулась над головой больной. Но в эту минуту на левую оперлись две маленькие нежные ручки.