Около того времени, как граф Штурм отошел к праотцам, барон Флери сделан был министром.

Люди говорили, что его превосходительство еще при жизни супруги питал тайную склонность к прекрасной графине. Слухи эти впоследствии вполне оправдались, когда барон по истечении траура предложил вдове свою руку, которая и принята была ею.

Злые языки шептали, что предпочтению этому он обязан был не столько своими личными качествами, сколько влиянию своему при дворе в А., помощью которого графиня Фельдерн и хотела воспользоваться, чтобы снова получить доступ к придворной жизни. Ибо как фаворитка принца Генриха и затем наследница его она долгое время принуждена была жить в опале и изгнании. Через вторичное замужество дочери она успешно достигала того, к чему так стремилась. Время появления ее при дворе льстецы еще не так давно называли «небесным».

Невиданную роскошь и блеск принесла она с собою. Полными руками расточала она свои богатства, как бы желая укрепить колеблющуюся под ее ногами почву.

Но недолго продолжались все эти триумфы.

Баронесса Флери, разрешившись мертвым мальчиком, умерла, а три года спустя отправилась за нею и графиня Фельдерн. «Легко и спокойно, как праведница», – говорила людская молва, а с ней вместе и Зиверт. Она была больна только два дня, была соборована как истинная католичка и затем почила с почти детской, невинной улыбкой на устах. Отовсюду приходил народ полюбоваться этим ангельски прекрасным восковым ликом, покоившимся в гробу, – женщиной, столь много грешившей, но никогда не отвечавшей за свои грехи…

Пятилетняя осиротевшая графиня Гизела осталась у своего отчима и была единственной наследницей всех богатств графини Фельдерн, за исключением Аренсберга, еще задолго переставшего быть собственностью графини. Ко всеобщему изумлению, едва вступив во владение наследством принца Генриха, замок этот, вместе с принадлежащей к нему землей, лесом и полями, она немедля продала барону Флери, человеку в ту пору совершенно ей постороннему, за тридцать талеров, под предлогом, что это место, так сказать, одр смерти ее друга, пробуждает в ней мучительные воспоминания.

Немало толков и подсмеиваний породила эта внезапная продажа.

Итак, знатное дитя было гостем у своего отчима в замке Аренсберг.

Предсказание Зиверта, однако, не оправдалось: пробыв всего два дня, министр уехал к князю, который в то время находился в своем охотничьем замке, вдали от А.

Ютта более не видалась с министром. На другой день после кончины слепой госпожа фон Гербек отправилась в Лесной дом с выражением соболезнования от имени его превосходительства и с букетом, который при погребении лежал у ног покойницы. Могло ли когда прийти на ум несчастной страдалицы, что с ней в могилу пойдет хоть что-то, принадлежащее этому человеку!

Между тем наступило Рождество.

В ледяном панцире и в тяжелой снежной мантии, заволакивающей окна убогих крестьянских изб, посетило оно Тюрингенский лес; скованные морозом слезы висели на его ресницах, могучее дыхание гнало теплоту, голову его венчали ели и, блистая королевской короной, зеленели над его добрыми очами.

В доме пастора готовилась елка.

Нелегкая эта была задача для матери – семь человек детей, и каждого она желала видеть счастливым под рождественским деревом.

Настал день, когда понадобились все с таким трудом скопленные гроши и пфенниги, возвратившиеся обратно домой в виде различных пакетов.

В то время как мать хлопотала около елки, белокурые детские головки плотно, одна к другой, припали к замочной скважине запертой двери, стараясь увидеть что-нибудь в той обетованной комнате. Однако усилия их были напрасны. Надо было запасаться терпением.

До уединенной комнатки верхнего этажа не долетали и не касались ни детские голоса, ни хозяйственные хлопоты. Ютта спускалась только к обеду.

Новое шерстяное траурное платье с креповым рюшем вокруг ворота и длинным шлейфом, волочащимся по полу, придавало всей фигуре, внезапно принявшей повелительные и самоуверенные движения, вид спокойного величия. Бледное лицо и почти постоянно сжатые губы только увеличивали впечатление: восхитительных ямочек на щеках, появлявшихся при улыбке девушки, никто из обитателей пасторского дома не видал.

А тщательность, с которой нежные, блестящие белизной руки поднимали шлейф при входе в столовую, видимо, относилась не только к песку, рассыпанному по полу, но и к детям. Движение, конечно, было грациозно, но в то же время очень определенно выражало: «Пожалуйста подальше!» Дети несколько робко посматривали на безмолвную строгую гостью за столом; всякое бряканье ложек и вилок стихало, и подвижные язычки смолкали.

Пастор уважал «глубокую, безмолвную печаль» Ютты, он относился к ней с большой предупредительностью и почтением.

Но глаза женщины-матери гораздо зорче – пасторша нередко наблюдала эту душевную скорбь юной аристократки. Но не это чувство подмечала она – то было скорее презрение, холодное пренебрежение к ее мещанской семье. «Тихая, безмолвная печаль» не мешала, однако, бренчать целыми днями на фортепиано, которое перенесено было из Лесного дома. Тем не менее добрая честная женщина всячески старалась объяснить в лучшую сторону горделивое поведение девушки. Все это она оправдывала отсутствием жениха.

Молодой Бертольд находился в опасном положении. Хотя Зиверт и заменял брата у постели больного, оставаясь день и ночь безотлучно в доме смотрителя, тем не менее горный мастер лишен был удовольствия видеться с невестой, ибо осторожность требовала отказаться от посещений пасторского дома из боязни заразы.

Лишь однажды он решился отправиться туда, и то переодевшись на заводе и пробегавши целый час на воздухе.

Напротив, госпожа фон Гербек в сопровождении графского дитяти почти ежедневно навещала молодую девушку.

Она никогда не спускалась в нижний этаж, позволяя изредка Гизеле оставаться на некоторое время в детской, сама же проводила это время в бесконечной болтовне с Юттой.

Наступил вечер сочельника.

Ясный морозный день сменялся сумерками. Было очень холодно, в воздухе стояли клубы пара, подмерзший снег хрустел под ногами.

Несмотря на стужу, госпожа фон Гербек с маленькой графиней приехала в пасторат – Гизела хотела видеть зажженную елку; ее елка назначалась на завтрашний день.

В маленькой железной печке угловой комнатки наверху пылал яркий огонек. Тонкий душистый курительный порошок тлел на нагретой пластинке платины, и его благовонное облачко смешивалось с сильным ароматом, разливавшимся от стоящего на столе маленького кофейника.

Огонь еще не был зажжен. Плотные ситцевые оконные занавеси пропускали последний неопределенный отблеск угасавшего дня, узкими, бледными полосами скользивший по полу, в то время как глубокая тень лежала уже на стенах. В неплотно притворенную заслонку печки пламя разливало свой красноватый свет на элегантное фортепиано и на висевший над ним портрет умершей.

Уголок этот был очень уютен и комфортабелен.

Маленькая Гизела стояла на коленях на стуле у окна. Она не могла спуститься в детскую, потому что детей еще мыли и одевали. Взор ее следил за голодным вороном, который летал вокруг ближнего грушевого дерева, смахивая снег своими распущенными крыльями с его ветвей.

На маленьком невзрачном личике не заметно было того поверхностного интереса, с которым обыкновенно дети смотрят на быстрые движения птицы.

В этой молодой головке, несомненно, зрело семя разумного мышления, той сосредоточенности, которая со страстным упорством добивается причины и исходной точки всех явлений, отрываясь в этот момент от внешнего мира. Ребенок, погруженный в размышления, вероятно, не слушал разговора обеих дам, болтающих за его спиной.

Госпожа фон Гербек обвила рукой стройную талию Ютты. Женщина эта, несмотря на свои довольно пожилые лета, была еще очень красива. Именно это подтверждалось в настоящую минуту, когда она сидела рядом с несравненно прекрасной девушкой. Для тонкого знатока женской красоты, конечно, эти формы могли показаться слишком колоссальными и роскошными, и иная чуткая, чистая женщина инстинктивно могла бы отвернуться от этих странно улыбающихся и в то же время заплывших глаз. Но все же это обилие тела представлялось столь здоровым и розово-свежим, а большие, несколько навыкате глаза в известные минуты были в состоянии бросать такие строгие и внушительные взгляды, что все эту женщину находили прекрасной, респектабельной, любезной.

Она была бездетной вдовой одного бедного офицера из старинной фамилии и еще при жизни графини Фельдерн поступила в дом министра в качестве воспитательницы Гизелы. Вечно безусловно готовая к выполнению всех желаний бабушки относительно воспитываемого ею ребенка, она избрана была на смертном одре графиней Фельдерн как «вполне подходящая» продолжать дела воспитания.

И вот, в элегантном темном шелковом платье, причесанная по моде и со вкусом искусными руками камеристки, она рассказывала различные эпизоды из великосветской жизни, а молодое существо, сидевшее с ней рядом, с наслаждением внимало речам салонной дамы: выражения «глубокого безмолвного горя» как бы не существовало на молодом лице. Это была прежняя, жаждущая светских удовольствий девушка, которую мы видели с нарциссами в волосах, в подвенечном материнском платье, любующейся собой перед зеркалом: блестящие темные глаза не отрывались от алых говорливых уст рассказчицы, рисующей одну пленительную картину за другой.

Мысли девушки также далеко витали от этой узенькой комнатки, как и мысли задумчивой девочки, сидевшей у окна.

За дверью послышалось какое-то шуршанье. Ютта обернулась с гневом во взоре.

Старая Розамунда, поставив на пол чадившую кухонную лампу, с истинным усердием посыпая переднюю и лестницу песком, завершала этим свои рождественские работы. Она слишком хорошо знала ножки «маленьких пандур», чтобы сомневаться, что они не замедлят затоптать только что вымытый пол, потому с невероятной пылкостью бросала целые залпы предохранительного песка.

Затем в передней послышались быстрые шаги и в комнату вошла пасторша.

В одной руке она держала зажженную свечу, а в другой – своего меньшого мальчика, закутанного в толстый шерстяной платок. Эта высокая сильная женщина, с ярким румянцем на щеках, с энергичными движениями была олицетворением напряженной деятельности.

Любезно поздоровавшись, она поставила свечу на фортепиано, когда обе дамы заслонили себе глаза рукой.

– Сегодня немалая возня в старом пасторате, не правда ли, фрейлейн Ютта? – сказала она, улыбаясь и показывая при этом два ряда здоровых крепких зубов. – Ну, завтра вы этого ничего не услышите, дом совсем опустеет. Муж мой будет говорить проповедь в Грейнсфельде, и моя маленькая дикая команда отправляется с ним туда же – старая тетка Редер пригласила всех на чашку кофе… Фрейлейн Ютта, я желала бы оставить у вас на полчаса свое ненаглядное дитятко – Розамунде некогда, и она будет ворчать, если оторвать ее от работы, а из детей никого не усадишь сегодня на место: они бегают от одной двери к другой, посматривают на небо, скоро ли стемнеет, и потому маленький плутишка, который уже начинает подниматься на ноги, рискует раз десять расшибить себе нос. А мне на сегодняшний вечер и десяти рук было бы мало – дети уже с нетерпением ждут звонка, а у меня еще елка не совсем готова.

Она раскутала ребенка и посадила его на колени к молодой девушке.

– Ну вот, сиди смирно! – сказала она, своею мускулистой сильной рукой приглаживая кудрявую головку. – Он только сейчас из ванны и чист и свеж, как ореховое ядрышко. Он не будет вас много беспокоить – это мое самое смирное дитя.

Вооружаясь сухарем, который мать вложила ему в ручонку, ребенок начал действовать своими четырьмя недавно прорезавшимися зубиками.

Пасторша направилась к двери.

Но эти большие, голубые, ясные глаза в хозяйстве обладали зоркостью полководца: они даже в самую спешную минуту останавливались на какой-нибудь противозаконности, и теперь их взгляд упал на ветвь барвинка, ниспадавшую на портрет госпожи фон Цвейфлинген и освещенную принесенной сальною свечой, – полузасохшие молодые побеги висели на своем стебле.

– О, бедняжка! – произнесла она с состраданием, взяв стоявший тут наполненный водою графин и поливая засохшую, как камень, землю.

– Фрейлейн Ютта, – обратилась она приветливо к девушке, – позаботьтесь о моем барвинке! Когда мы были еще молодые и у мужа моего не было ни гроша в кармане, чтобы одарить меня чем-нибудь в день моего рождения, он в этот день рано утром ушел в лес и принес мне оттуда это растение, и первый раз в моей жизни я видела его тогда плачущим… Признаться вам, жалко мне было расставаться с ним, – продолжала она, приводя в порядок спутавшиеся ветви, – но обои не на что нам купить, да и общине не из чего за них платить, а голыми известковыми стенами мне никак не хотелось окружить свою милую гостью.

При последних словах лицо ее приняло снова ясное, спокойное выражение. Поставив свечу на стол перед софой и кивнув своему мальчику, она поспешно оставила комнату.