Пасха обычно не такой большой семейный праздник, как День благодарения, но в этом году Эндрю из-за каких-то причин должен скоро уехать, так что они с Лори на каникулы снова отвезут детей на восток. Их дети счастливые и обыкновенные, как и их родители. Лори обсуждает с мамой моду и рассказывает ей о курсах французской кулинарии, которые она посещает. Можно ли себе представить, чтобы люди были такими обыкновенными? По-видимому, можно.

— Как поживаешь? — спрашиваю я Эндрю на воскресном пасхальном обеде, после того, как все набили себе желудки жареной индейкой и вышли из столовой.

— Превосходно! Этот фантастический новый проект…

Боже мой, Эндрю — скучный человек. Он, вероятно, то же самое думает обо мне.

— А как ты поживаешь, старина? — весело говорит он, хлопая меня по плечу. — По-прежнему лодырничаешь, считая мелочь?

Эндрю вырос в известной семье банкиров, и, несмотря на это, я действительно верю в то, что он по-прежнему считает, что Ван Зейл — это коммерческий банк. Есть коммерческий банк Ван Зейла и «Ван Зейл Манхэттен траст», и эти два банка тесно сотрудничают друг с другом, но я банкир, занимающийся инвестициями, и помещаю капитал клиентов в долгосрочные инвестиции в пользу больших корпораций, и я вовсе не кассир.

— У меня все в порядке, — говорю я Эндрю. Что еще можно сказать человеку, который так глуп? Как общаться с таким глупцом?

Он начинает рассказывать о наших кузенах Фоксуорсах. Все Фоксуорсы любят Эндрю. Я думаю, что это из-за того, что Эндрю пошел в папу, он так хорошо вписывается в его семью. Должно быть, папа тоже был дураком, так как ради политики бросил банковское дело, в погоне за иллюзорной властью, променяв захватывающий мир экономики на искусственный мир ловли голосов избирателей. Я должен признаться, что меня привлекает власть, но не власть политиков. Эта власть выглядит ничтожной по сравнению с той, которой обладают высокопоставленные представители финансовых кругов, заправляющие экономикой этой страны.

Однако в отличие от Корнелиуса я занимаюсь банковским делом не только ради власти, и, конечно же, не только ради денег или социального статуса, как Сэм Келлер. Ведь, с одной стороны, мой дед по материнской линии оставил мне кучу денег, а с другой — я родился в семье аристократов с исторического американского севера. Я выбрал банковское дело потому, что оно мне нравится. Я люблю цифры. Мне нравится улаживать сложные финансовые дела. И я с этим хорошо справляюсь. Во мне, возможно, нет напускного обаяния Сэма Келлера или грубоватой жесткости Корнелиуса, но я подозреваю, что во мне есть то, чего нет ни в одном из них — настоящий финансовый ум.

Может возникнуть неверное впечатление, когда я говорю, что люблю деньги: кто-то может подумать, что я скряга и храню деньги под матрасом или какой-нибудь герой — продукт нашей массовой культуры, постоянно гоняющийся за Его Величеством долларом. Меня привлекает абстрактная природа денег и вытекающие из этой природы математические свойства, мне нравится увлекательное многообразие экономических теорий и, наконец, — но не в последнюю очередь — меня увлекает тот вызов, который немногие представители нашего богатого фальшивого общества желают принимать: бесконечное противостояние денег и морали, конфликты, которые могут только усилить чьи-нибудь философские спекуляции об основных ценностях, целях и даже реальности огромного богатства, как ныне происходит в нашем черном, хаотическом, апокалипсическом мире двадцатого века.

Я не философ. Но меня интересует философия. (Только люди, подобные Корнелиусу, называет ее комнатной игрой для яйцеголовых). И я не обезьяна, лишенная индивидуальности. Я устал наблюдать, как миллиарды долларов расходуются на разработку способов уничтожения людей. Я устал наблюдать за привилегированными гражданами богатейшей страны мира, купающимися в невообразимой роскоши, в то время как миллионы живут в адской бедности. Конечно, я бы не высказал это вслух, люди прозвали бы меня «идеалистом», классифицировали бы меня как «безответственного человека» и гарантировали бы моей карьере «трагический» конец (благородное отлучение от дел после неминуемого нервного расстройства), но иногда я мечтаю быть президентом банка, который пытался бы помогать деньгами не только бедным государствам, но и людям, живущим ниже черты бедности здесь в Америке, в моей Америке, в Америке, которую я люблю и ненавижу одновременно, в Америке, которую я критикую, так как достаточно ее люблю, в Америке Плана Маршалла, а не атомной бомбы и «Я люблю Люси».

— Ты что-то спокоен сегодня! — говорит мой шумный брат, снова весело похлопывая меня по спине, как будто он кандидат на будущих выборах, а я упорствующий избиратель. Я снова вспоминаю моего отца. Я думаю, что мой отец любил меня, но сначала он устроил такую суматоху из-за опекунства только потому, что хотел отплатить маме за то, что она сбежала с Корнелиусом, и его раздражало, когда я очень скучал по ней. Мама любила меня, когда меня никто не любил. Надо отдать ей должное. Я тоже очень люблю маму, но она сводит меня с ума. Матери должны остерегаться одержимости в любви к своим детям, но, бедная мама, я не могу сердиться на нее только из-за того, что она использует меня, чтобы восполнить некоторый эмоциональный пробел в своей жизни. Естественно, что брак с Корнелиусом не мог всегда оставаться ложем из роз. Мама думает, что понимает меня, но на самом деле это не так, и я тоже по-настоящему ее не понимаю, хотя я чувствую, что часто она несчастна, и тут же начинаю сердиться на Корнелиуса. Мы с мамой не похожи, хотя она однажды сказала мне, что я действительно пошел в ее родню. Она сказала, что я напоминаю ей ее отца Дина Блейса, который когда-то был главой инвестиционной банковской фирмы «Блейс, Бейли, Ладлоу и Адамс». Он умер, когда мне было шесть лет, но я хорошо его помню. Он, бывало, сидел и сердито смотрел на своих приглашенных к обеду гостей, и если кто-то был достаточно опрометчивым и делал какое-либо глупое замечание, он кричал: «Что за чушь!» Он был большим человеком на Уолл-стрит. Говорят, что он был одним из тех немногих людей, кто мог заплатить Полу Ван Зейлу той же монетой. Крепкий парень. Умный. Надеюсь, что я похож на него.

— Итак, когда вы с Эльзой собираетесь заводить второго ребенка? — весело говорит Эндрю.

— Не вмешивайся в чужие дела.

— Ладно, ладно, ладно! Господи, ты раздражителен, как старый гризли! Я просто поинтересовался, и все. Скажи, разве не замечательно быть отцом? Я без ума от этого! Мне нравится снова играть в ковбоев и индейцев и чинить игрушечную железную дорогу Чака…

Подходит Скотт, чтобы спасти меня. Он тоже принадлежит к нашей семье, так как он пасынок тети Эмили и всегда выбирал время, чтобы хоть ненадолго принять участие в наших семейных сборищах.

Он разговаривает с Эндрю. Он спрашивает Эндрю, как тот себя чувствует, когда летит на высоте двадцати тысяч футов.

— Замечательно! — счастливо говорит Эндрю. — Я смотрю на землю и думаю: «Вот здорово». Где-то там внизу Чак играет в свою железную дорогу, а Лори готовит какое-нибудь замечательное французское блюдо и няня меняет ребенку пеленки…

Скотту так или иначе удается поддерживать беседу. Я не знаю, как это ему удается. Боже, что за ловкий парень, этот Скотт…

— Ты должен жениться, Скотт! — с энтузиазмом говорит Эндрю. — Это замечательно!

Мама, крадучись, подходит к нему сзади и встает на цыпочки, чтобы поцеловать его.

— Как прекрасно, что ты так счастлив, дорогой! — Они стоят рядом, думая о преимуществах брака, в то время как я снова задаю себе вопрос, что же такое, черт возьми, произошло между ней и Корнелиусом, что вызвало это оживление в их супружеской жизни? Я хотел бы, чтобы мама не красила волосы.

К нам присоединяется Эльза вместе с ребенком. Бедный Скотт, наверное, чувствует себя ущемленным в окружении счастливых семейных пар.

— Привет, — говорю я Эльзе, улыбаясь ей одобряюще. Пасха в особняке Ван Зейла заставляет ее чувствовать себя чужой, так что я стараюсь не раздражаться, когда она повсюду следует за мной, словно боится потерять меня из виду.

— Привет, Алфред, — добавляю я, протягивая ему палец, чтобы он пожал его. Алфреду семь месяцев, и он издает звуки, когда пытается получить то, что хочет. Алфред старается общаться и обнаруживает, насколько глупо большинство взрослых. Должно быть, очень трудно быть ребенком. Все считают, что ничего не делать, кроме как есть, спать и играть, так замечательно, но подумайте, как должно быть ужасно, когда у ребенка так много хлопот о том, чтобы его поняли.

Алфред извивается в объятиях Эльзы. Он отталкивает мой палец. — Отпусти его, Эльза. Он хочет быть свободным.

Алфред старается уползти от нас по полу.

— О, какой он прелестный! — добродушно говорит Эндрю.

Прелестный мальчик! Он умнее, чем все дети Эндрю вместе взятые.

Вики сидит на кушетке в дальнем конце длинной комнаты, достаточно далеко от детей, которые бегают вокруг, стараясь убить друг друга. Я направляюсь к ней в тот момент, когда мама говорит няням, чтобы они увели всех, кому еще нет десяти лет, в детскую.

— Устала от большого семейного праздника? — говорю я.

Вики поднимает глаза. Вдруг она улыбается.

У меня подводит живот, как будто во мне просыпается атавистическая память о слабом мочевом пузыре короля Алфреда.

— Конечно, нет! — говорит она. — Так замечательно видеть всю семью вместе.

Она хотела сказать совершенно противоположное. На самом деле Пасха — утомительное и скучное мероприятие. Так же как я, она прекрасно знает это. Но она не может освободиться от классической привычки говорить одно, а думать совсем другое. Я пытаюсь разорвать ее психологические оковы и говорю: — Я купил билеты на новую пьесу Кевина. Тебе станет лучше, если ты выберешься отсюда и проветришь свои мозги.

Она неопределенно улыбается.

— Может быть, это поможет. Спасибо. Папа только недавно сказал, что мне пойдет на пользу, если я схожу куда-нибудь, — он даже попросил меня поехать вместе с ним и Алисией на обед в «Колони», но я не захотела. По-моему, я бы им только мешала…

— Заметила, не так ли?

— Конечно! Это же так очевидно. Но почему у меня возникает чувство неловкости за них?

— Я перечитываю Софокла и Эсхила, чтобы понять. После театра поужинаем вместе, и я скажу тебе, почему мы не можем вынести вида наших родителей, которые так поглощены сексом, будто он только что изобретен.

Она смеется. Выдержка совсем покидает меня.

— Хорошо, — говорит она, — я буду ждать нашей встречи.

Пьеса заинтересовала меня. Она про американского политического деятеля ирландского происхождения, действие происходит в начале века, и я думаю, что оно основано на реальных событиях жизни отца Кевина, который в те дни влиял на ход многих политических дел в Массачусетсе.

Находя удовольствие в борьбе за власть, босс ужасается, обнаружив, что дорога к власти — это дорога к одиночеству, и, в конечном счете, ведет к гибели души, агонии и смерти. Этот парень может общаться с людьми, только используя свою власть, но как ни парадоксально, это мешает настоящему общению. Он теряет друзей, жену и, в конечном счете, проигрывает выборы. Под конец с ним остается лишь его любовница. Пьеса заканчивается немой сценой.

— Почему он ничего не говорит? — спрашивает какой-то недоумок, сидящий за нами.

Я опасаюсь, что пьеса потерпит фиаско. Большая часть зрителей Бродвейского театра признает только мюзиклы и фарсы, и к тому же большинство из них не любит, когда им напоминают об их эмоциональных неудачах, которые Кевин вскрыл с такой беспощадностью. Критики могут продолжать хвалить Кевина, но некий импресарио, от которого зависит финансирование постановки, вероятно, скажет ему, чтобы он перестал писать белым стихом и вставил «хэппи энд», чтобы доставить удовольствие недоумкам.

Мне хотелось бы сказать Кевину, до какой степени его стихи являются сильным оружием. Я хотел бы сказать ему, чтобы он смог постоять за себя против импресарио и тех критиков, которые говорят, что такие беседы, характерные для двадцатого века, как «У вас нет спичек, чтобы прикурить?», неминуемо превращают белый стих в нечто патетическое и устаревшее.

Кевин — не Элиот и не Фрай, но он один из немногих англоязычных драматургов, у которых хватает смелости стремиться к литературному изяществу. Его нужно все время поощрять. Все, кого беспокоит драма двадцатого века, должны поощрять Кевина.

В силу одного из тех странных совпадений, которые заставляют человека почти поверить в такие идиотские слова, как «судьба» и «рок», выходя из театра, мы наталкиваемся на самого Кевина. Он вместе с каким-то красивым молодым актером направляется в «Сарди». Я понимаю, что у меня только несколько секунд, чтобы высказаться, так что я ищу слова, чтобы поблагодарить его за все те часы, которые он, должно быть, провел, усиленно трудясь над своей пьесой. Конечно, сказать просто «спасибо» было бы глупо. Сказать «Мне очень понравилась ваша пьеса» звучало бы так, как будто мне она абсолютно не понравилась и я хочу лишь быть вежливым. Я должен похвалить пьесу, но не могу ограничиться ничего не значащими словами типа «Это было замечательно!» Я должен сказать нечто такое, что никто другой не сказал бы; я должен вытащить из моего словаря нечто электризующее. И не важно, если я переборщу. Лишь бы я нашел правильную оригинальную тональность, тогда он поймет саму суть того, что я хочу сказать. — Это триумф языка, — говорю я, — ты напоминаешь мне Джона Донна.