– Спасибо тебе, Любочка! – тепло поблагодарил девушку Николаша. – Ты меня нынче спасаешь. Не думай, что я позабуду…

– А я и не думаю, – усмехнулась Любочка и внимательно, словно покупая в лавке, оглядела стройную фигуру Николая. – Пойдемте, может Аглая из гостей вернуться. Она не болтлива, но ей знать ни к чему.


Еще никто никакого завещания не оглашал, еще и тело Ивана Парфеновича Гордеева не было предано земле, а уже все, кому надо и не надо, знали: гордеевские капиталы, прииск, завод, лесопильни, промыслы, места на ярмарке и т. д. и т. п. – все как есть отписано дочери. Новость сия людей слегка пришибла. Это что ж теперь будет? Хозяина нет, Печиноги нет, в приисковом поселке казаки едва порядок удерживают… И во главе всего – малахольная богомолка?! «Анархия!» – провозгласил то ли господин Коронин, то ли какой-то нахватавшийся от него школяр. Егорьевцы побежали запирать ставни.

Но анархии не случилось. В городе железной рукой распоряжался прибывший из Ишима исправник. Марья Ивановна Гордеева, поднявшись после долгого тяжелого беспамятства, вместо того чтоб утонуть в рыданиях и молитвах – как ожидали, – тихо и спокойно взялась наводить порядок. Сперва – в доме. Надо было готовиться к похоронам. Мефодий, который отчаялся добиться толку от оцепеневшей Марфы Парфеновны – она не отходила от тела брата и обращений к ней, казалось, не слышала, – с удивлением встретил в Маше полную дееспособность и понимание насущных проблем. Она говорила и делала именно то, что надо. Пожалуй, только одно ее распоряжение малость поставило Мефодия в тупик.

– Нужно найти человека.

Голос у нее был слишком ровный, и взгляд все время застревал на каком-нибудь случайном предмете. Это Мефодий очень понимал. Крепится барышня, едва-едва себя в руках держит – да ведь держит! Ну, коли нужен ей человек, достанем человека, какого захочет.

– Что за человек-то, барышня?

– Не знаю. Он в поселке должен быть… или на Выселках. Я расскажу, каков с виду. Боюсь, что его могли арестовать. Он очень нужен, необходим просто.

– Зачем?

Это спросил уже не Мефодий – Серж Дубравин.

Он нашел Машу в кладовой. Аниска стояла в дверях (внутрь ни за что на свете заходить теперь не соглашалась!) и принимала у нее банки с чаем, цукатами, пряностями – для поминок. Серж не хотел говорить при этой девице, у которой уши вслед за звуками так и поворачивались. Да что делать! Повидаться с Машей наедине до сих пор никак не находилось случая. Все время или толпа, или она у себя. Впору пить ежевичную настойку да в спальню к ней вламываться!

– Зачем искать человека? Я ведь знаю какого, я видел…

Маша, мягко отстранив Аниску, вышла из кладовой.

– Видел – и спрашиваешь?

Она подняла на него глаза. Взгляд – почти как раньше – открытый, чистый, с золотистыми искрами. У Сержа всегда, когда он смотрел в ее глаза, легчало на душе и уже не хотелось ковыряться в себе, грехи подсчитывать – будто все прощено заранее! Но теперь, поглядев, он наткнулся на прозрачную стенку.

Она хотела что-то еще сказать – но передумала. Отослала Аниску в кухню, сама пошла к себе. Молча, как знала, что Серж от нее не отстанет. Он и не отстал. Дошли до закрытой двери в гостиную, за которой на столе, при задернутых шторах и завешенных зеркалах, стоял гроб с телом ее отца. Маша возле этой двери задержалась, он вдруг испугался: споткнется! Но не споткнулась. Она вообще теперь ходила так, будто забыла о своей хромоте, хотя хромала не меньше прежнего.

– Ох, не знаю, – она глянула на него через плечо, – ну… сюда, что ли, – толкнула дверь под лестницей – в комнатушку, где стояли шкапы и лежали друг на друге баулы и корзины. Снова обернулась к Сержу. – Вы ведь поговорить со мной хотите, да? Я не знаю где. Везде зеркала эти черные…

Голос жалобно дрогнул, и Серж тут же шагнул к ней, взял за руки.

– Машенька!

– Не надо, – она, не отнимая рук, остановила его взглядом, – не надо меня жалеть, ладно? Иначе я… Мы ведь говорить хотели. Вот, давайте будем говорить.

Серж растерялся. Она была близко… почти так же близко, как тогда, в ту невозможную крещенскую ночь над полыньей, в коконе света среди тьмы кромешной… Только не трепетала, как тогда, и не вспыхивала от одного его присутствия – как неизменно до сих пор; оказывается, он успел к этому привыкнуть! И, черт возьми, только сейчас понял, до чего это было славно. Сейчас – когда она просто стояла рядом. Он до сих пор никогда еще так не терялся перед женщиной.

– Машенька, мы ведь были на «ты»? Вот и в-вы сами… только что…

– Были, сглупа, – она вздохнула, – я и сама не пойму еще, Сережа… Сергей Алексеевич.

Митя! Митя, хотел он поправить, мгновенно возмутившись, да осекся вовремя. Она произнесла это «Сережа» так легко, будто никогда его Митей и не называла.

– Вы спрашивали зачем. Я тоже спрошу. Только не обманывайте меня, ладно?

Он опять ничего не сказал, проглотив пылкие уверения: да как можно, Машенька, да никогда, ни за что!..

Молчи уж, единожды солгавший.

– Вы мне скажите только: вы – знали? Знали, что он жив?

Серж молча отрицательно покачал головой. Маша внимательно посмотрела на него и облегченно перевела дыхание.

– Хорошо. Я вам верю. Но вот, представьте, он жив. И он – единственный здесь, кто в горном деле разбирается. Понимаете?

– Так вот вы о чем… – Он, машинально выпустив ее руки, отступил.

– Ну да. Погодите, Сережа, – она вскинула ладонь, – вы прежде всего поймите, что я не хочу ничего менять. Пусть как батюшка задумал, так и будет. Он сказал, у вас хорошо с рабочими получается.

Она помолчала. Взгляд на секунду сделался отстраненным, будто она забыла, с кем говорит и о чем. Но тут же взяла себя в руки.

– Вы согласны?

Серж почувствовал, что улыбается потерянно и жалко. Согласен ли? Да, ничего себе вопросик! Что ни скажешь – выйдет подлость. И как это он до сих пор ухитрялся подлостей в собственной жизни не замечать, а? Вот и загнал себя в ловушку. Стой дурак дураком, гляди на эту хромоногую богомолку… которая на самом-то деле – именно та, единственная! Что уж перед собой душой-то кривить…

Когда-то в гимназии он со щенячьим высокомерием высмеивал все эти вечные любови. «Он был титулярный советник, она – генеральская дочь. Он робко в любви объяснился, она прогнала его прочь»!

Довысмеивался.

– Я-то, может, и согласен. А как же он?

– Ну и ничего. Я уже придумала, как сказать. Если он отыщется… и если ваш Никанор вас опознает… – она слабо усмехнулась, – видите, мне и про Никанора известно. Аниска рассказала. И про Матв… – Внезапно запнувшись, она резко вздохнула, заморгала, прогоняя из-под век влажный блеск. – Не могу, – пожаловалась дрожащим голосом – просто будто стоял перед ней не он, желанный еще совсем недавно Митя, а какая-нибудь подружка, из тех, которых у нее никогда не было, – не могу про них… Нет! В общем, – усилием воли справилась с собой, – если откроется, так и скажем, что с самого начала все знали. Мол, вышла путаница… думали, что инженер погиб. В острог за это не посадят.

Это точно, подумал он, не посадят. При таких-то капиталах. Маша смотрела на него спокойно и внимательно – глаза высохли; ждала ответа. И что? Сказать: согласен! – и привет, господин Дубравин, вот вам счастливый финал! Он сказал:

– Согласен, – и поторопился добавить, пока она не ушла, сочтя разговор законченным (а она так и собиралась сделать, это точно!): – А как же… как же мы-то с вами, Машенька? То, что было задумано… ведь не только…

Он передернулся, слушая собственные беспомощные речи. Маша отвернулась. Уйдет сейчас, понял он и – а, к черту все! – крепко взял ее за руку.

– Нет уж, выслушайте.

Машенька дернула руку, но настоять на своем не хватило-таки твердости; не глядя на него, она быстро вздохнула.

– Я знаю, что выхожу полный подлец! Перед всеми, Машенька, пусть – перед всеми… кроме вас! То, что у нас с вами… с тобой было, это… Да я только теперь по-настоящему жить начал! Понял, что могу – без вранья, и что-то делать, что-то получается! Там, на прииске… людям в глаза… и ты, Машенька… – Он торопился и никак не мог сказать того, что хотел. Слова, обычно такие послушные, разбегались, ни следа не оставляя от его знаменитого красноречия. Он подумал со злостью: ничего не выходит! – и вдруг увидел, что Машенька смотрит на него.

Нет, это был совсем не прежний ее влюбленный взгляд. Прозрачная стенка оставалась. Но может быть, потому лишь, что он очень того хотел, ему показалось, что стенка эта сделалась тоньше.

– Я не прошу отвечать сейчас. Просто – намекни… дай мне надежду. Вот такую маленькую. Тогда я буду ждать и даже не напомню, пока сама не решишь.

– Надежду, – повторила Машенька слегка растерянно. Хотела сказать еще что-то, но, поколебавшись, промолчала. Шагнула к двери, и тут уж он не стал ее удерживать.

Надежда была ему оставлена – он это понял. Слушая, как затихают в коридоре легкие неровные шаги, тихо пробормотал:

– Вера, Надежда, Любовь. И мать их Софья. Ах, Софи, Софи…

Нет, он вовсе не сожалел о том, что упустил петербургскую хрустальную девочку. Просто звучало – красиво. А обходиться без красивых фраз Серж Дубравин так и не научился.

Эпилог,

в котором всем сестрам раздается по серьгам, а Софи Домогатская возвращается в Петербург

1884 г. от Р. Х., мая 12 числа, г. Егорьевск,

Ишимского уезда, Тобольской губернии


Здравствуй, милая моя подруга Элен!

Давно не писала тебе, в чем каюсь и извиняюсь несчетное число раз.

Жизнь не то чтобы балует меня разнообразием и всякими захватывающими интересностями. Но мне, кажется, того нынче и не надо. Тебе небось трудно поверить, что это я пишу, Софи Домогатская, но тем не менее – так.

Живем мы спокойно, отходя понемногу от тех ужасов, которые случились на исходе зимы. Я по-прежнему учу самоедских детишек, но вскорости занятия на лето естественным порядком прервутся, и надобно мне будет искать другое дело. Развлечения же наши и досуг обычные для здешних мест. Пока лежал снег, мы с Надей и Варварой ходили в тайгу. Они научили меня сносно бегать на здешних плетеных лыжах, которые не проваливаются даже при самом слабом насте.

И днем и ночью лес удивительно хорош. Зимой он нем, а весной – наполнен таинственными для меня, но ясными для здешних жителей звуками. Валежины, пни и малые хвойные деревца, укрытые оплывшими снежными шапками, похожи на диковинных зверей. В сумерках они голубеют и начинают шевелиться – сверкать глазами, вилять хвостом, притопывать лапами и прочее. В такое время озорная Варвара любит остановиться и рассказывать всякие страшные сказки своего народа. В самом ужасном месте она ловко бросает шишкой или веткой в нужное место (глаз у нее самоедски безошибочный), и на нас с Надей, засыпаясь за шиворот, с шумом падают тяжелые мокрые комья снега. Сказки я после записываю, как запомнила. Иногда Варвара мне диктует, но дома в тепле у нее такого куража, как в лесу, не бывает никогда. Надю она злит и иным, забавным и для меня способом. Сама Варвара почти неграмотна (хотя иногда мне кажется, что и тут она лукавит), но весьма близка с отцом, который любит читать вслух или рассказывать дочери о прочитанном. Любимым вечерним чтением Алеши, по словам Варвары, являются статьи господина Петропавловского-Коронина и его ссыльных коллег-единомышленников, в которых они то отрицают наличие у инородцев потенций к развитию, то сообщают, что они предрасположены к пьянству по изначальной примитивности устройства, то сетуют на недостаточное внимание властей к проблеме нравственного вырождения самоедов. Все эту галиматью Алеша прочитывает самым внимательнейшим образом, посасывая трубочку и посмеиваясь. Надя на рассказы Варвары шипит как закипающий чайник, но сделать ничего не может, кроме того лишь, чтобы попытаться зарыть рассказчицу в снег. Но тут я прихожу Варваре на помощь и, отойдя подальше, кричу, что червяки, толстые розовые земляные червяки – это самое то, чем следовало бы Ипполиту Михайловичу по чести заняться, а людей пусть бы оставил в покое… На две стороны Надя сражаться не может и лишь глотает бессильные слезы…

К ночи над лесом восходит луна и случается изумительная вещь: на снегу появляются угольно-черные лунные тени. Зеленоватый свет скользит между стволов, а мы с Надей и Варварой сразу делаемся похожими на русалок. Совершенно колдовской мир, из которого не хочется уходить, но и оставаться в нем надолго как-то сладостно-больно. «Ночь – время любви и сказок» – так объяснила мои ощущения мудрая Варвара.