Когда дует влажный ветер и температура колеблется возле нуля, происходит иное. Повисшие на ветках капли к ночи замерзают в ледышки, ветер колеблет их, они стукаются друг о друга, и над всем лесом плывет диковинный и очень тонкий хрустальный звон, от которого хочется плакать светлыми слезами. В такие минуты я всегда разговариваю с Эженом. Мне много надо сказать ему, и он всегда отвечает. Мне хорошо говорить с ним.

Не думай, что я сошла с ума, так было с самого начала, просто я не в силах была об этом писать. В каком-то смысле он теперь живет внутри меня. И папа тоже. Помню, я удивлялась, что никогда не откликается Дубравин, но нынче-то мне ясно почему.

Смешно. Ты уж, наверное, поняла, что я описываю красоты природы лишь потому, что не решаюсь приступить к описанию людей и их чувств. Слишком близко еще то… И слишком неловко мое перо… События описывать относительно легко. Чувства, которые являются как бы последействием случившегося, – куда труднее. Как говорил покойный Иван Парфенович: «Я больше по делам…»

Гордеева схоронили на егорьевском кладбище. Машенька и Петя собираются поставить там что-то вроде часовни и памятника и уже послали заказ в Екатеринбург, чем очень обидели местного мастера – отца Павки и Миньки.

Полиция провела расследование обстоятельств бунта и смерти Печиноги, Веселова (на этом настояли рабочие) и еще одного молодого человека – лавочника-самоеда, который скончался от полученных побоев. Всех свидетелей (и меня тоже) долго расспрашивали, а главных вызывали к исправнику и земскому. Николашу Полушкина так и не сумели сыскать. Кроме его побега, на него указывали побочный сын Гордеева Ванечка и предсмертная речь инженера Печиноги.

Никанора задержали казаки, а странный изможденный юноша, который так выделялся в толпе рабочих, бесследно исчез вместе с неприметным человечком, говорившим с Гордеевым перед самой его смертью, и беглым казаком по кличке Рябой, который принимал участие в ограблении кареты (на него, усмехаясь, указал Никанор, добавив, что, мол, ищи ветра в поле).

Дубравина после всех событий (особенно когда схватили Никанора) трясло так, что мне казалось – он вот-вот в обморок упадет, как Мари Оршанская перед встречей с кавалером. Я решила пока не вмешиваться из интересов Машеньки Гордеевой и, главное, в уважение памяти ее отца. Он хотел, чтоб они сами разбирались, и в том видел надежду для сохранения дела своей жизни и счастья дочери. Кто ж я такая, чтобы последнюю просьбу человека не уважить?

Как они там разбирались – не знаю, но удивительнее всего то, что Никанор хозяина на следствии не признал, зевнул ему в лицо и равнодушно сказал, что этот хлыщ ему мельком знаком и зовут его, кажется, если он верно запомнил, Дмитрием. А хозяин его, Дубравин, был-таки убит разбойниками в тайге и им лично, Никанором, захоронен в болоте.

В результате всего этого дела в острог попали десять человек, среди которых был и Никанор. Когда его увозили из Егорьевска, их всех, уже закованных в кандалы, построили возле управы. Как-то видно было, что все они Никанора признают за главного. Даже казаки-конвойные к нему обращались, когда что-то нужно было от всех. Обыватели сбежались смотреть – как же, развлечение. Вера тоже пошла. Я просила, ругалась, едва руками за подол не хватала, но разве ж Веру удержать можно?

Когда она туда пришла и в стороне встала, Никанор уж больше никуда и не смотрел. И так это было заметно, что даже мальчишки свистеть перестали и грязью кидаться. Как будто не нитка даже, а канат, кровью и еще бог знает чем заляпанный, между ними натянулся. У Никанора в глазах – мрак, тьма клубами, как у Данта описано. А у Веры? Я смотрела, смотрела… Ни осуждения, ни ненависти, ни прощения, ни сочувствия – ничего. Одно напряженное внимание, с каким она и на чужих колодников глядела. Все казалось, что Никанор что-то сказать ей хочет. Все ждали. Как в цирке, когда номер под куполом. Мне хотелось всех палкой избить и разогнать. Вдруг Вера медленно так подняла руку и палец к губам поднесла. Никанор сразу кивнул. И больше ничего не было.

Мы все готовились свидетельствовать, что Матвей Александрович перед смертью велел все Вере отдать, потому что она от него ребенка ждет и вообще, кроме нее и брата с сестрой в богадельне, у него никого нет. Думали, что трудности будут, а Каденька уже всякие там юридические крючки в законах вычитывала.

Но вот странность – прямо на столе у Печиноги в доме лежало должным образом составленное завещание, где он завещал 300 рублей Васе Полушкину на поездку в Петербург или Москву для поступления в университет, а все остальное его имущество и деньги отходило Вере Михайловой, а после – их сыну или дочери, кто родится. Условий проставлено два. Первое: Вера должна навещать его слабоумных родственников до конца их жизни. Второе: не бросать на произвол судьбы собаку и кота. С котом проблем не возникло. Он сразу Веру за хозяйку признал и об инженере, кажется, не вспоминает. Баньши же ушла в тайгу. Кто-то видел ее вблизи инженерова зимовья, Вера – в окрестностях могилы Печиноги. К людям она не подходит, живет, надо полагать, охотой.

Желтую тетрадь Матвея Александровича не нашли. Спрятал он ее или уничтожил – бог весть. Вера нашла в печи недогоревший листок, вроде оттуда. Она мне его показывала. Там написано следующее:

«„Чем кто разумнее, тем больше он находит оригинальных людей; люди толпы неспособны видеть различий между людьми“. Б. Паскаль. Я почти не вижу различий. Я – человек толпы? Как странно…»

Воистину странно. Особенно если вспомнить, что по-настоящему убила Печиногу толпа… Каденька говорит, что его смерть – искупительная жертва ради этих людей и нерожденного ребенка. Вера кивает. А я этого не понимаю. Наверное, я даже проще устроена, чем Вера и Печинога. Может быть, это потому, что не верую. Но ведь Каденька тоже атеистка…

Вообще, по всему выходит, что он собирался умирать, как будто знал, что его застрелят. С Верой я на эту тему не говорю – страшно. Она живет одна в его доме, с котом. Ходит медленно, вперед животом, шьет приданое для ребенка, читает книги. Мне на прииске жутко, я пока – у Златовратских. Просить Вера не умеет, но из окольных разговоров я поняла, что она хочет, чтоб я осталась до рождения ребенка в Егорьевске. Средства к жизни у нее теперь есть (у Печиноги, оказывается, есть еще вклад в Сибирском банке и какие-то акции, то есть все вместе – получается довольно много). Но он заразил ее своими страхами, и она боится, хотя и никогда не признается в этом. Я ее понимаю и, конечно, подожду. Куда мне спешить и кто меня ждет?

Машенька и Дубравин, как я уже сказала, о чем-то договорились, и у них лад и покой. Я к ним почти не хожу, хоть Машенька и зовет всегда (Дубравину, понятное дело, лишний раз меня видеть не хочется). Очень скучно у них. Сидят рядком, как два пушистых зайчика, точнее, как два пупса с пасхальных открыток, мигают длинными ресницами, держатся за руки. Тоска!

К Фане Боголюбовой сразу после Пасхи приехал жених Андрей – семинарист. У него борода как у молодого козла, и больше всего он похож на линейку с делениями. Но Фаня все равно сначала радовалась, ходила с ним под руку гордая и довольная и дразнила Аглаю Златовратскую, у которой жениха нет, а влюбленного в нее трактирщика Илью она подчеркнуто не замечает. Но мне сразу казалось, что пышную глуповатую Фаню Андрей как бы стесняется и все норовит куда-то от нее сбежать. Потом он, на удивление, всем сошелся с Корониным. Тот как-то убедил его, что Царствие Божие на земле, которое Христос обещал, это и есть коммунизм. И все, что приближает наступление этого коммунизма, приближает тем самым и Царствие Божие. Там он ему много доказательств всяких привел, про равенство, братство, отсутствие денег, классов и пр. Андрей в этот бред поверил и теперь все время спорит с отцом Михаилом, своим будущим тестем, который по политическим убеждениям яростный монархист и Коронина со товарищи на дух не переносит. Духовные особы до того разругались, что даже ходили за разрешением своего вопроса к старенькому владыке Елпидифору. Тот выслушал их и сказал, что оба они не правы и Царствие Божие есть внутри каждого человека, а вот увидеть его и воссоединиться с ним – это не каждому дано. Понятное дело, что за всеми этими сложными вопросами о Фане все позабыли, и она опять начала маяться и вздыхать.

Зато Петя Гордеев почти сразу после смерти отца извлек из заточения Элайджу (привидение в трактире) и стал открыто с ней гулять и встречаться. Вот это, я тебе скажу, – нечто!

Когда они первый раз на воскресное гулянье выехали в открытой Петиной коляске, так все на нее пальцами указывали. Не заметить ее просто невозможно. У нее волосы – цвета лесного пожара. Элайджа разнервничалась (ну, столько на людях не была), начала дергаться, что-то кричать на своем еврейском языке. Петя пытался ее успокоить, люди кто крестился, кто плевался, в общем – веселье, как здесь (да и везде!) любят. Удержать ее Петя не сумел, потому что по статям она, пожалуй, покрупнее его будет, а у сумасшедших, Каденька говорит, во время приступа и еще силы прибавляются. Значит, она выскочила из коляски и хотела бежать, но куда – не знает. И тут удивительное произошло – Орлик Петин и еще один конь, хозяева которого поглазеть остановились, и собаки три, которые тут же случились, – все они как-то потянулись к этой Элайдже, вроде ее успокоить хотят, ласки просят. Она стала их гладить, что-то приговаривать и сама вроде успокоилась. А тут еще воробьи слетели из-под стрехи и сели ей на плечи (не знаю, может, это уж для красоты придумали, но так рассказывают). В общем, у всех егорьевцев челюсти поотваливались, а Элайджа опять залезла в коляску (псы туда же запрыгнули) и дальше поехала.

Сама понимаешь, что, когда Илья предложил мне сестру навестить, я не смогла отказаться. Интересно же!

Навестила я ее через три дня. Роза передо мной внизу все лебезила и объясняла, что вот, мол, Элайджа такая странная и чтоб я внимания не обращала, если чего. Мне Розу жалко, конечно, но надоела, и я, ее не дослушав, пошла. Илья меня проводил, орешков взял, пирожков.

Я вхожу, а у нее в комнате все убрано коричневым шелком и ландышами, представляешь? Темно-коричневый шелк и ландыши… Окно тоже задрапировано, оттуда один луч, а в этом луче стоит сама Элайджа, и одна веточка маленьких белых колокольчиков заткнута у нее за ухо и продета в огненный локон… Молча протягивает мне крохотный букетик. Я была сражена наповал. (Ведь в лесу-то и ландышей еще нет!)

По-русски она говорит с трудом, я по-еврейски тоже не говорю. Хотя интереса ради некоторые слова спросила и запомнила. Что-то слегка на немецкий похоже.

То, что я сумела понять, очень оригинально. Во всяком случае, ни о каком слабоумии, по-моему, и речи быть не может – и тут Петя прав совершенно. Просто она другая и видит что-то такое, чего мы все не видим.

Я спросила через Илью, почему у нее так странно в комнате устроено. Он сказал, что это не у нее. Все это она сделала накануне для гостьи и как бы под меня, потому что именно такой она видит меня и мою судьбу. А ландыши она специально собирала на особом, известном ей южном склоне, где все цветы и травы расцветают почти на две недели раньше, чем везде.

Я даже не знала, что сказать. Что-то она наверняка угадала, потому что иначе это не подействовало бы на меня так сильно. Ландыши на коричневом шелке… Странная же меня ждет судьба, по мнению Элайджи…

На сем пока кончаю.

Любящая тебя

Софи Домогатская


1884 г. от Р. Х., ноября 15 числа,

г. Егорьевск, Ишимского уезда, Тобольской губернии


Приветствую тебя, милая Элен!

Если все сложится правильно, то скоро уж мы с тобой увидимся и я смогу наконец тебя обнять.

Но все же я решила написать, потому что некоторые мысли и события острее и четче выстраиваются на кончике пера, нежели языка (который у меня также достаточно остер, но не всегда, не всегда…).