Иногда по ночам ей снились парящие потолки концертных залов, торжественность подогретого софитами воздуха, запах кожаных футляров и музыка — плотная, осязаемая, сплетениями пульсирующих жилок разлетающаяся к люстре, волной о бельэтаж, пылью прозрачных капелек в волосы и за воротники, под рукава на запястьях. Хор звонким стаккато ложащийся на кончик носа, касающийся щек и мочек ушей.

Жить становилось однозначно хуже. Казалось, что, вырубив в свое время виноградники, власть нарушила что-то еще, очень важное, без чего вся система начинала болеть и чахнуть. В консерватории стали задерживать зарплату. Это было как-то так странно — слова фальши, экстатические признания в любви великому монстру теперь, в серости, убогости, бедности, среди плодящихся странных личностей с грязными руками и золотыми зубами — правящих из подполья живыми деньгами и живым миром, — были как страшная насмешка, дикий стеб, оживший авангард из снов. Валяющиеся в слякоти цветы из папье-маше: декорации уже промокли и начинали разлагаться. Девицы пошли патлатые, с черными кругами под глазами, с кучей колец и браслетов, злые какие-то. Атомные детки.

Без всякой жалости Зоя Михайловна ушла из консерватории. Культуры и творчества там все равно не было. На занятия по гражданской обороне отводилось больше часов, чем на историю искусств! В Славкиной школе еще велись какие-то идеологические занятия, был красный уголок, его самого принимали в пионеры, но школа — это закрытая среда, зато за ее пределами лебединая песня пожилой учительницы уже превращается в маразматическое кваканье, там все живут по другим законам. Славке казалось, что все это красное-красное, отчаянное, лучшее в мире, самое счастливое, самое правильное, самое справедливое (нарисованная в учебнике стена Кремля, цветущая вишня и шарики в небе) было когда-то, было, как бессмертие и совсем другой мир в детстве, просто родился он слишком поздно. Или оно есть там, где-то, в Москве, например, в самом ее центре. А вокруг творилось что-то неладное.

Распрощавшись с консерваторией, Зоя Михайловна за тридцать рублей в месяц арендовала хороший кирпичный гараж на Сырце. Склад продукции сперва был устроен в Наташкиной квартире, но из-за чудовищной антисанитарии возникала масса проблем. В коробках заводились тараканы. Еще подворовывали друзья ее друзей — без всякого злого умысла, там вообще все были веселые, добрые, просто как-то так получалось… По точкам развозила либо сама — натолкав в сумку, замотавшись бабьим платком, если стоял мороз, — либо просила помочь кого-то из знакомых. Но постепенно встал вопрос об автомобиле. Так, среди всей этой разрухи, уже общепризнанной, в голодном, обледенелом раннем 1989-м, когда стали отменять профсоюзные льготы, разваливались предприятия, не платили зарплату и с прилавков окончательно исчезало все то немногое, что было там раньше, — Зоя Михайловна вдруг села за руль подержанных «Жигулей» голубого цвета. Поскольку вся жизнь ее была в общем-то безрадостной, то и это приобретение расценивалось больше как досадная необходимость — ведь ездить ей особо не нравилось, ну, разве что зимой, когда печечку включить. Были неприятности с ремонтом. Так просто найти мастера было нереально. Один, видать, любил мужеподобных баб, тягловых лошадок… или просто та редкая женщина, что оказалась за рулем автомобиля, обязана была разделить с ним ложе… кто знает. Но Зоин первый синяк под глазом был получен именно в авторемонтном гараже ради спасения никому не нужной чести. Успешного спасения, между прочим.

Стоит признать, что ее партнерами в звериных (иначе не назовешь) совокуплениях, лишенных разума, памяти и логики, бывали иногда чудовища и пострашнее франтоватого автомеханика. Там, в поездках, Зоя отрывалась. Это было ее запрещенное, запредельное, о чем нельзя даже думать. Второй загадкой остается отсутствие пагубного воздействия от подобных мероприятий на ее женское здоровье — при стихийном отсутствии каких-либо предупредительных мер.

В университете дела тоже шли неважно. Среди знакомых Александра Яковлевича началось повальное бегство на Запад. Страна, почерневшая, облезлая, уже тихонько вибрировала, как перед взрывом. У Александра Яковлевича тоже была серьезная возможность уехать, не одна даже. Но именно тщеславие, а также здоровье мамы, ухудшающееся с каждым годом, делали отъезд, несмотря на всю нелюбовь к Советам, почти нереальным. А ситуация была такова, что профессор Александр Ильницкий становился никому не нужным. И если повальное хамство было раньше хоть как-то локализовано в овощных магазинах и жилищно-эксплуатационных конторах, то теперь оно заразой, озлобленной плесенью покрыло все вокруг. Приходилось унижаться, с боем отстаивая даже право купить мыло. Мыло, кстати, было удивительным — в желтой глянцевой коробочке и пахло так, как дорогие импортные парфюмы. — Смотри, Рита, турки, низшая раса можно сказать, всегда шли далеко позади нас и вон какое мыло делают, какое мыло… позор…

Но появились и странные зажиточные люди, желающие брать частные уроки английского языка. Многие готовились к выезду на ПМЖ, все платили валютой. Немыслимые деньги — пять долларов за урок — копились на лето, на лекарства маме, тратились в двух местах — в валютном киоске в Лавре и в супермаркете (тогда это слово было еще в диковинку) «Ника» на углу Крещатика и бульвара Шевченко. В этих диковинных местах они покупали австрийский шоколад, маринованные сосисочки, жевательные конфеты в форме мишек и прочие вкусности, каждую из которых Вадик помнил еще несколько лет.

Всего этого добра Зоя, кстати, не привозила сыну сознательно. Только на большие праздники, вроде дня рождения или Нового года, вытаскивала откуда-то замотанную в газеты и кульки коробку, а там — невиданные сладости, жвачки в форме шариков, маленькие шоколадочки, соленые кренделечки в яркой хрустящей упаковке и даже вода в удивительных пластиковых бутылках. В такие бутылки они с Вадиком набирали холодный чай с лимоном и носили с собой на танцы, а все вокруг завидовали.

В остальном, несмотря на эти вкрапления роскоши, жизнь двух семей характеризовалась ими же самими как очень сложная.

11

В пятнадцать лет Славик был уже на голову выше матери, широк в плечах, с крупными ладонями, мощными короткими пальцами — весь в отца. Несмотря на танцы, он немного сутулился, и было в нем что-то основательное, немногословное, мужицкое. Череда девичьих влюбленностей тянулась за ним с детского сада и как-то мало его трогала, девичий интерес воспринимался как нечто само собой разумеющееся. Там, за этими долгими взглядами, полными странной обиженной нежности, таилось что-то многообещающее, космос целый, но Славка так привык к тому, что они есть, эти застывшие глаза, словно осенние лужицы, подернутые хрупкой ледовой корочкой, что и не знал толком, как правильно реагировать дальше. Были, и все тут…

Однажды решили собраться у Вадика. Вечер был феерическим. Раньше ведь не собирались у него, как-то не принято было, что ли. Бабушку на днях забрали в больницу, и перед уходом на танцы отец сказал, что они будут сегодня очень поздно. На карманные деньги купили в центральном гастрономе бутылку портвейна. Покупал Славка, так как выглядел на восемнадцать. Дома нашлась какая-то колбаса, квашеная капуста и немного хлеба. Суп и котлеты никто не хотел.

Девочек было аж три — Лена, Настя и еще одна, новенькая. Пока поднимались по широкой лестнице, таинственным эхом разлетались их шаги, сквозь пыльное окно светило алое морозное солнце, и Вадик, нащупывая в кармане ключи с кожаным брелоком, испытывал странное чувство, будто все они находятся в его власти.

Девочки с интересом разглядывали новую квартиру, скептически морщились, проходя по коридору мимо бабушкиной комнаты, откуда даже из-за закрытой двери сочился тяжелый запах болезни и старости. В гостиной зато за стеклянной дверцей книжного шкафа стоял магнитофон. Сам тринадцатилетний Вадик был маленький, на две головы ниже Славки и пришедших девочек (его партнершу по танцам, ангелоподобную миниатюрную девочку родители забрали сразу после занятия), с крупными верхними передними зубами, вытянутой баклажанчиком взлохмаченной головой и уже начавшимися прыщами, но непонятной субстанции, витающей в воздухе, меняющей его свойства, хватало на всех. Славка девочкам внимания не уделял (хотя шли не к Вадику, конечно, а с ним), сидел на диване, листая какую-то книжку из профессорской библиотеки. Вадиковские движения стали вдруг уверенными, зрелыми — распахнуть сервант, достать бокалы, легко откупорить бутылку, светски улыбнувшись, понюхать, взглянуть Насте в глаза, что-то сказать, цитату какую-то. Даже голос, кажется, был уже не его, хотя по-прежнему громкий, по-женски звонкий и жидко шепелявящий на согласных. Выпили так, будто пили не первый раз в жизни. Воздух тут же сделался жарким, густым, у всех заблестели глаза и запылали уши. Вадик выключил большой свет и повернул красную настольную лампу на прищепке вниз, почти под стол. Включил свою любимую кассету с Жаном Мишелем Жаром. Девочки сидели, сперва приятно оглушенные, в тесном кругу прямо возле Славки. В полумраке не было видно, на кого он смотрит и что выражает его лицо, потому разгоряченные умы уже рисовали всякие фантастические картины. Музыка была какой-то волшебной.

Эксперимент удался — странные и томительно-сладкие картины рождались где-то в сердцах, паром и пылью поднимались в ноздри, щекоча переносицу, застревали в горле, от алкоголя кожа делалась тонкой-тонкой, а вокруг их тел вилась музыка, странная и страшная, просачивалась в поры и смешивалась с тем, что бурлило внутри. Причем первой мыслью был осознанный, зрелый страх смерти, а второй — естественное противоядие, горячее и еще более страшное. Вадик сидел на принесенной из кухни табуретке вплотную к одной из девочек. В нужный момент положил ей обе руки на колени. Не знал, что делать дальше, она не шевелилась, но из-за сгустка энергии, зависшего между ними, показалось, будто она вместе с диваном ушла куда-то вниз, а потом плавно, но неудержимо, с нарастающей силой стала увеличиваться, размягчаясь. Музыка затихла, в ушах звенело. С хриплым щелчком кончилась кассета.

Вадик поднялся (хотя будто остался сидеть с ней, руки были полны ее коленей, бедер, ребристой фактуры толстых колготок), поставил вторую сторону. Когда зазвучала музыка, сказал: «Встань». Поднялись сразу две девочки.

«Танцуй».

Мелодия оказалась более ритмичной, чем остальные. Плавно раскачиваясь, они постепенно втянулись в танец, окончательно повернулись к Вадику спиной, страстно надеясь, что Славка присоединится к ним. Третья девочка осталась сидеть на краю дивана на относительно безопасном расстоянии. А Вадик был постановщиком всего этого, голосом.

«Раздевайтесь».

В этот момент музыка снова ушла в неопределенные электронные гудения, потом был шум волн, звук далекого луна-парка. Они разделись полностью, уже все три, даже не глядя друг на друга, в каком-то просветленном ступоре, на одной волне с космосом. Славка был Солнцем, а Вадик Луной. Страшный могущественный карлик.

«На стол».

В непривычном освещении их ноги, тонкие, белые, почти светились внизу, стопы были как голубки из сказки про танцующую девушку, вверх от коленей начиналась бархатная тень, а дальше совсем темно, едва угадываемые в полумраке очертания — гладкие, немного курчавые, где надо, волнующие до потери дыхания. Славка встал наконец, будто чтобы подлить себе вина. Музыка снова была совсем не танцевальной, девчонки сели, одна попросила, чтобы ей тоже налили. Выпив, откинулась назад, сметая головой пластмассового ежика с ручками и подставку для учебников, закрыла лицо локтем и поставила одну ногу высоко на стеллаж с книгами.

Остальные девочки, привыкшие все всегда делать вместе, подчинившись бурлящей смеси пионерского духа равенства во всем и животного чувства, от которого аж в носу щипало и было совершенно неясно, как его охарактеризовать, также проделали ряд несложных движений и замерли, демонстрируя Славке то, за чем он охотился так долго. Вадик, что удивительно, продолжал сохранять вполне трезвый рассудок, несмотря на несколько глотков отвратительно сладкого портвейна, и, помимо прочего, думал о том, какие действия предпринять, если родители вернутся все-таки раньше, чем обещали, и после безуспешной попытки открыть дверь, начнут звонить.

— Ну а теперь ты? — приподнявшись на локтях, обратилась одна из девочек к Славке. Он, не чувствуя губ, щек и лба, задубевшими руками расстегнул брюки.

— Ого какой, — одобрительно сказали девочки. И потом, больше из вежливости:

— А ты, Вадик?

Он с легкой неохотой быстро показал и спрятал, потом тщательно заправлялся и поглядывал на дверь.

Оказавшись при первой возможности в туалете, Славка облегченно сделал то, без чего никак нельзя было обойтись. Если Бог и был вместе с самой святой правдой и просветлением, то именно в эти моменты, пронзительная чистота которых наполняла его в пик судороги невероятной радостью жизни, признательностью всем галактикам, молекулам и природным силам за свое существование здесь. Затем наступало теплое умиротворение, дивная гармония, непоколебимость и равновесие всех чувств.