По дороге домой его неожиданно вырвало в подземном переходе прямо на Крещатике. Поднимался он по Прорезной долго и рассеянно. Был легкий морозец, не слишком вроде скользко, но он упал пару раз, не больно, но по-дурацки как-то.

Дома, едва мать открыла дверь (видать, стояла у окна), от резкого тепла и света Славку снова затошнило, и стало по-настоящему плохо. Растерявшись немного, он понял, что до туалета не дойти, и снял шапку, расплескав немного на пальто. Особо не церемонясь, мать залепила ему крепкую затрещину — впервые за несколько лет. Потащила в ванную, заставила раздеться догола. Он, кажется, плакал уже тогда — большой, белый и голый. Не от стыда, а потому что стало вдруг безумно жаль, впервые в жизни, прошедшее детство — со всеми детскими радостями и прелестями, напрочь лишенными диктатуры взрослых инстинктов. А Зоя Михайловна тоже хотела плакать, потому что грустила о славном маленьком мальчике, которого больше нет.

Оставшись без Славки, девочки, куда более стойкие к спиртному, рассудив, что вечер зря пропасть не должен, с хищным энтузиазмом полезли исследовать анатомические особенности оставшегося мальчика. Отчего с ним быстро приключился естественный приятный конфуз.

На том и распрощались. Повторяя конфуз в ванной, Вадик думал, что, несмотря на несопоставимую интенсивность ощущений, то, что происходило в самом начале с танцами и диваном, по своему чувственному заряду было куда сильнее и ценнее естественной кульминации потом.

В эту же ночь умерла бабушка. Мальчики перепугались и долго думали, что это все из-за них.

12

Увлечение религией совпало с развалом Советского Союза и рождением новой страны, с появлением двух новых телевизионных каналов, со смелыми статьями про маньяков в журналах для домохозяек и сельской молодежи. Удивительно, как переход от одной эпохи к другой совпал с взрослением мальчиков. Это был какой-то на редкость взаимосвязанный процесс — одежда и мебель становились маленькими, и так же точно меркли прежние идеалы, с теплотой и неловкостью отодвигаемые в задние ряды памяти новыми жесткими истинами. Общество росло, сказки становились неинтересными, студенты, надев белые повязки, шли голодать на площадь Октябрьской Революции, а на монументе, стоящем там, кто-то написал «Кат».

В церковь Слава пришел с мамой. Она почему-то сильно нервничала, это было непривычно и страшновато, хотелось как-то помочь, но мать никогда не распространялась о своих проблемах. В одно весеннее холодное воскресенье они пошли пешком на Подол, в храм Фроловского монастыря. Надев газовый фиолетовый платочек, Зоя Михайловна с привычными сварливыми интонациями объяснила, как нужно креститься. Сперва Славка чувствовал себя ужасно скованно. Едва переступив порог, неловко и спешно перекрестился, а потом вдруг понял, что это и есть оно, второе и единственно верное. Хотелось какой-то патерналистской организации, как было в детстве, только без лжи. В церкви же чувствовалось столько скорби, боли, надежды, веры и радости, и все какое-то концентрированное, сплошная искренность, один бальзам, что вакантное место ленинского комсомола в его сердце тут же было занято.

Зоя Михайловна купила несколько свечек и, легонько прокладывая путь в толпе, прошла к иконе с распятым Христом (с религиозной тематикой Славка был как раз прекрасно ознакомлен в результате многолетнего изучения ильницких альбомов по искусству эпохи Возрождения).

— Сюда надо ставить за упокой. Чтоб отцу там светлее было… — деловитым шепотом сообщила Зоя Михайловна.

Сказанное сложилось вдруг в необычайно простую логическую цепочку, открылось новое измерение со всеми философскими обоснованиями, эти два мира встретились вдруг, опознали друг друга. Дюрер и Эль Греко продолжали жить даже на некачественных оттисках производства советской типографии, люди жили своими высказываниями, Менделеев — таблицей, а отец — им, Славкой, его широкими руками, светлыми волосами. Стало вдруг ясно, что его тело не принадлежит ему так безраздельно, как он считал раньше.

— А тут нужно помолиться, чтобы у нас все хорошо было, — сказала Зоя Михайловна, когда они перешли на другую сторону храма к иконе с Богородицей и младенцем.

— Я не умею… — в ужасе прошептал Слава, очень близко наклонившись к ее уху. — Неважно, — она улыбнулась, — просто надо, чтобы слова шли от сердца, говори как умеешь.

Оказалось, что его крестили в глубоком детстве по настоянию родителей отца. Со временем отношения между матерью и свекровью окончательно разладились, и даже на кладбище они ездили в разное время. Славка стеснялся спросить, где его крестик, но почему-то верил, что где-то он должен быть, и проводил тщательные поиски по квартире, примерно такие же интенсивные, как несколько лет назад в библиотеке у Вадика.

Новое сокровище, как ни странно, обнаружилось также дома у лучшего друга. Покойная бабушка, хоть и была неверующей, хранила шикарный дореволюционный псалтырь в кожаном переплете, на толстой пергаментной бумаге с водяными знаками. А в конце был молитвослов, из которого Славка тщательно переписывал молитвы и на протяжении примерно полутора лет просыпался каждое утро раньше матери, умывался холодной водой и прилежно молился, закрывшись на всякий случай на кухне. Интерес возник так остро и был таким окрыляющим, таким гармонизирующим, таким успокаивающим, что все прочие интересы ладно разошлись по местам, предначертанным им Словом Божиим. Он читал Евангелие и поражался бесконечности смысловых слоев, каждое слово было как заклинание, в каждом предложении крылись метафоры.

У Вадика нашлась и иконка — кто-то подарил отцу. Ее, украшенную самодельными бумажными цветами, спрятали в тайнике, хитро сооруженном среди книг. «Религия хоть и не признает магии, — говорил более скептично настроенный Вадик, — сама, по сути, является магией! Все эти ритуалы, молитвы с особым порядком слов. И ведь самое поразительное, что они действуют!»

Как-то вечером, наслушавшись Жана Мишеля Жара, они сидели в бывшей бабушкиной комнате (по странному суеверию там нельзя было ничего трогать ровно год) с выключенным светом и говорили о бесконечности и бессмертии. Первый осознанный страх смерти уже кольнул, обнял, покачивая их обоих.

— Вокруг нас на самом деле так много того, что мы не видим. Человек, когда умирает, все равно остается тут… мыслями и в мыслях тех, кто его знал, он живет, когда его вспоминают. А Бог, его нельзя увидеть в образе человека, он есть все: любовь, жизнь… — И в этот момент темнота в комнате, созданная из миллионов черных точечек, вдруг изменила свои свойства, точечки будто обернулись вовнутрь, и мальчишкам одновременно стало очень холодно и страшно. Наверное, им и впрямь решили показать кусочек пропасти, уходящей в бесконечность, что находится внутри каждого атома вокруг и внутри нас. Это было страшно, и именно благородным, возвышенным страхом были оформлены все прочие подростковые страсти.

Зоя Михайловна, конечно, заметила. И была в общем-то довольна таким неожиданным поворотом сыновнего взросления. Через щель в двери на кухню она видела его и по вечерам, повернутого к окну, сосредоточенно, чуть слышно, трогательным юношеским баском читающего утренние и вечерние правила. Он был тогда большим красивым мальчиком с присущим возрасту максимализмом, повернутым в русло неторопливой праведности. Посещение церкви стало у них своеобразной традицией, хотя Зое Михайловне там особо никогда не нравилось, и во всех проблемах она предпочитала разбираться сама, не уповая на помощь свыше.

Хотя чудо все-таки случилось. Едва начал рушиться рубль, Зоя Михайловна набрала, как и многие другие предприимчивые сограждане, много кредитов: столько, что страшно становилось. И вложила деньги во все подряд, в том числе и в валюту. Именно в тот момент колоссального риска и неопределенности она впервые обратилась к Богу. И хотя, говорят, в вопросах наживы силы небесные не помогают — рубль таки обесценился и расчет по кредитам проводился теми же суммами, но уже совсем другими деньгами.

13

1993 год стал поворотным для всех. Славку с треском отчислили из киевского политеха по ряду вполне объективных причин.

В восемнадцать лет он был каким-то странным фруктом, упрямым и наивным. Вера в Бога у него к тому времени стала уже какая-то своя, потому что ни православные священнослужители, с их академическим подходом к строгому соблюдению всех обрядов, ни едва появившиеся сектанты вроде «Белого братства» не давали ему ощущения той единой великой гармонии со вселенной, людьми и страстями вокруг, чувства защищенности и определенности в плане дальнейшего жизненного маршрута. Ему были интересны медиумы и психоаналитики — все то, что не признавалось ортодоксальной религией. Еще больший интерес вызывали восточные учения и то немногое, что касалось Индии, в частности храмы с характерными скульптурными композициями. Когда Вадику исполнилось шестнадцать, как-то незаметно с потайных верхних полок переместились на более низкие несколько книг из серии «Die Frau im… Kunst», и Славик ощутил волну какого-то внутреннего душевного протеста. Образ женщины — полногрудой, раскрытой, будто пахнущей полем гиацинтов, — был совершеннейшим табу в избранной им религии, и тут начиналось главное противоречие. Если бы оставить все то прекрасное, родное, русское православие как есть, убрать лишь налет ханжества… ведь жизнь, создание жизни прекрасно и есть основа всему — Бог есть любовь, женщина есть жизнь… Но при этих взглядах открывалась тут же подлинная, демоническая суть такого подхода, и Славик неожиданно сталкивался нос к носу с главным врагом своей веры (вернее, ее интерпретаторов) — не со смертью, нет, а с тем, что гиацинтовыми сплетениями, порочным радостным каменным колоссом уходило в жаркое небо далекой Индии.

Возможно, Индия, которой не на шутку увлекся и Вадик, сыграла свою роковую роль в их духовном становлении и всей дальнейшей жизни.

В политехе Славка учился на теплоэнергетическом факультете по специальности «атомные электростанции», через три года он должен был бы выйти в мир никому не нужным специалистом и уехать в какой-нибудь Южноукраинск, Ровно или Хмельницкий (это уже потом там пошли международные проекты, зачастили иностранцы). Школу он закончил хорошо, особенно успешно у него складывалось с физикой, математикой и физкультурой: в последних классах, бросив легкомысленные танцы, Славка играл в школьной баскетбольной команде и принимал участие в редких соревнованиях по легкой атлетике. Но время тогда было до того смутное, царила такая неопределенность, что всем было в общем-то не до организации подросткового досуга. Иногда Зоя Михайловна, залюбовавшись на сына — здоровенного (метр девяносто два!) плечистого парня, красавца с чистым белым лицом, румяным, открытым, с белобрысым чубом, — думала, что ему-то как раз суждено было родиться слишком поздно. Что лет двадцать назад он бы с этой своей нравственностью, принципиальностью и, как ей казалось, недалекостью был бы абсолютно счастлив — в эпоху, когда на людей с техническими профессиями был спрос, когда среди шушукающихся по кухням и сомневающихся встречались эти подслеповатые самоотверженные счастливцы, искренне верящие и готовые стараться на благо народа, довольные тем, что обретают взамен… Он был весь в отца — простодушный, мужиковатый, грубоватый, где надо, немногословный, категоричный в суждениях, но без юношеской вздорной пылкости.

В студенческой жизни Славка участия почти не принимал, но в силу хорошей успеваемости и в первую очередь внешних данных был в приятельских отношениях со всем потоком. Девочек было мало, но все они, разбалованные пристальным вниманием противоположного пола, пытались при этом добиться Славкиного внимания, причем делалось это избитыми, со школы знакомыми ему приемами. И для Славки все они были просто «девочками». Периодически возникали разнообразные соблазны, но он верил в нее, одну-единственную, которая бы разительно отличалась от остальных. Иногда проскальзывала мысль воспользоваться повышенным дружелюбием какой-нибудь одной из общей заинтересованной массы, но это все-таки шло вразрез с его принципами и представлениями о морали.

Что и говорить — у Вадика дела обстояли совсем иначе. Интерес был жаркий, страстный и даже местами специально преувеличенный, чтобы шансов больше было.

— Понимаешь, кто не просит — тому не дают, — говорил он и гнусно ржал. Знакомые девочки вздыхали, что они как ангел и черт. Вадик в шестнадцать лет был маленьким, кудрявым с горящими глазками-угольками. Страшный — вообще не то слово, зубы эти ужасные, как у грызуна, большие и кривоватые, очки, ростом не вышел, лицо, испоганенное уже не столько прыщами, сколько желто-малиновыми кратерами от них. Было, правда, и одно выигрышное обстоятельство — в те же шестнадцать он уже был обильно волосат, и черная густая неудержимая курчавость неистово рвалась даже из-за незастегнутой верхней пуговицы рубашки, вылезала из-под манжет, мужественно темнела на костяшках пальцев. Сам он был эпатажным гундосым занудой, изысканным пошляком, и, как ни странно, девочки, пищащие: «Фу… иди отсюда, маньяк противный», — испытывали при этом странное азартное жаркое чувство. И вскоре нашлась одна из параллельного класса, пригласившая Вадика и еще подружек к себе домой. Это был некоторый фарс, так как прилюдно общаться с Ильницким было как бы позорно. Неясно, и какие именно цели преследовала она, показывая по видику пресловутые «японские мультики», вначале девяностых известные всем прогрессивным эротоманам. Вадик, теребя ее узкую холодную руку, шептал что-то вроде: «Я был бы счастлив подарить свою девственность такой женщине, как ты». То, что он так открыто говорил о своем непрестижном статусе при всех, даже на уроках, было так дико и необычно, что напрочь разбивало заготовленные примитивненькие сценарии в девчоночьих головах и повергало их в беспомощное оцепененение. Ведь все, что он говорил ей тогда, было как из книг про Анжелику, это были хорошие, правильные слова, какими другие мальчики не пользовались. Вадик и сам искренне верил, что каждая девочка — прекрасна, что она как священный сосуд, как прекрасный цветок, о чем сообщал страстным голосом, натуралистично задыхаясь от чувств. Сосуды и цветы начались еще лет в четырнадцать, и, несмотря на постоянные отказы и даже легкое битье, все-таки свой первый «настоящий» поцелуй Вадик сорвал в раздевалке на танцах. Причем девочка потом по секрету рассказывала подругам, что он целуется как бог. И многие из них, конечно, не замедлили проверить ее слова на собственном опыте. Возможно, именно из-за этого и появилась эта странная строгая девочка из параллельного класса.