– Как вы не видите этого, Мэй? Разделенная Ирландия – вот чего хотят британцы. Теперь они могут заявить, что ирландцам их умилительная страна нужна лишь для того, чтобы порвать ее на части. Уилсон на том свете со смеху покатывается над тем, как ирландцы убивают друг друга.

– Пока что, – поправила меня Мэй. – Но это не навсегда. Вы должны верить в это, Нора. Питер умер за то, чтобы эта мечта осуществилась – так и будет. Обязательно.

Мы не заметили Сирила, который вошел сам. В руках у него была бутылка виски.

– Да как вы посмели… – начала я.

– Так ведь перемирие, девочки. И Питера Кили помянем. «У зарослей ив плакучих с любимой я был молчалив», – распевал он, пока искал стаканы, наливал в них виски и становился у камина. – «Но молод я и дурной был, а ныне я полон тоски», – закончил он.

А я поймала себя на том, что наконец-то все-таки плачу.

– Sláinte, – сказал Сирил и одним глотком выпил свой виски. Мы с Мэй последовали его примеру.

Потом мы до ночи сидели и говорили про Питера. А затем я заснула.


Февраль, 1923

– Чума на оба ваших дома, – сказала мадам Симон.

– А на французском есть фразы, эквивалентные по смыслу? – поинтересовалась я, когда мы с ней вдвоем обедали в «Л’Импассе».

– Множество, – ответила она.

Уже прошло два месяца с тех пор, как умер Питер, а в Ирландии все еще продолжались бои. Не настоящая война, а вылазки в духе «зуб за зуб», не приносящие особого перевеса ни одной из сторон. Что должен был думать Питер, когда понял, что студент, которого он учил любить Ирландию, предал его? Или когда увидел Сирила в рядах армии? Умереть из-за игр политиков. Ужасно. Я очень злилась из-за того, что не смогла даже оплакать Питера должным образом. Я сказала об этом мадам Симон, которая в ответ произнесла странный звук – что-то вроде «пт-т», – на который способна только настоящая француженка. И за этим последовал стремительный поток французского.

– Lentement s’il vous plaît[204], – попросила я ее.

И тогда медленно и рассудительно мадам Симон преподала мне урок истории. Неужели я не осознаю, что каждый раз, пересекая площадь Согласия, прохожу по месту, где когда-то стояла гильотина?

– Казни были популярным развлечением, – сказала она. – Причем казни не только короля, королевы и аристократов, но и самих революционеров. Друзей, ставших врагами. Робеспьер обезглавливал своих бывших друзей, пока в конце концов и сам не потерял голову. O Liberté, que de crimes on commet en ton nom!

– О Свобода, – вслух перевела я, – какие только преступления не совершались во имя тебя! Что ж, сильно сказано, мадам Симон.

Она выразительно фыркнула. Неужели я могла подумать, что это ее слова? Non, нет. Слышала ли я когда-нибудь про мадам Ролан? Жанну Мари Флипон?

У мадам Ролан был свой салон, рассказала мне мадам Симон, где тайно собирались французские революционеры-заговорщики. Американцы приходили туда тоже.

– Бенджамин Франклин? – уточнила я. – Томас Джефферсон?

– Думаю, да, – кивнула она.

Все были благодарны ей за вкусную еду и вино. Это было малопонятно и удивительно для революционеров, которые не были выходцами из зажиточных семей, пояснила она.

И после всего того, что мадам Ролан сделала для революции, она тоже поднялась на гильотину и была обезглавлена.

– О нет, – ахнула я. – Какой ужас. Поверить не могу…

– Пт-т-т, – повторила свой фокус мадам Симон. – Только американка может так удивляться такому. – Она сокрушенно покачала головой. – В такой наивности, вероятно, кроется какая-то сила.

– «Смеясь беспечным смехом борца, не знавшего поражений», – процитировала я.

– Хорошо сказано, Нора, – заметила мадам Симон.

– Это из одной поэмы, – объяснила я. – Она называется «Чикаго». Про мой город. Молодой, крутой, оптимистичный.

Ее прислал мне Эдди Штайхен, а написал ее его зять, Карл Сэндберг. Сильно пишет этот парень.

А теперь я цитировала последние строчки Сэндберга:

– «…Гордый тем, что он – свинобой, машиностроитель, хлебный ссыпщик, биржевой воротила и хозяин всех перевозок»[205]. Все ради своей нации.

Мадам Симон не понимала и половины из того, что я ей говорила.

– Моему кузену Эду эта поэма точно не понравилась бы, – сказала я ей. – Он хочет, чтобы Чикаго был красивым и больше похожим на Париж.

– Возможно, ваш город может быть и сильным, и красивым одновременно, – предположила мадам Симон. – Эта война закончилась не миром, а сглаживанием неприязни. Я покидаю Париж. Буду жить со своим племянником и его семьей в Бордо. Стану шить платья внучатым племянницам. Я не Габриэль Шанель. Я хочу быть со своей семьей. Езжайте домой, Нора. Возвращайтесь в Чикаго.

– Но моя семья отвергла меня, – возразила я.

– Откуда вы знаете?

– Я написала своему брату, – пояснила я. – Хотя теперь не уверена, что он получил мое письмо.

– Так напишите еще раз, – настаивала она. – Столько людей было потеряно безвозвратно. И будет просто замечательно, если хоть кто-то из них вдруг вернется живым.

– Но ведь меня «убила» моя собственная сестра Генриетта, – продолжала сомневаться я.

– Она может уже сожалеть об этом, – не сдавалась мадам Симон.

– Я в этом не уверена.

– Вот и выясните. Задайте ей такой вопрос.

– Мне? Заговорить с ней? Никогда. Я испытываю к ней отвращение. Я…

Господи, я уже рассуждала как Макреди или Уилсон. Возможно, для меня станет облегчением, если я перестану ненавидеть Генриетту. С другой стороны, у меня тоже найдется пара вещей, за которые следует перед ней извиниться.

– Но как я могу покинуть Париж? – все еще сомневалась я. – Я уже далеко не та Нора, которая когда-то приехала сюда. И я не знаю, смогу ли жить в Чикаго.

– Вот и разберетесь. Вы приняли участие в представлении, Нора. В спектакле. Вам приходилось произносить строки на языке, который вы по-настоящему не знаете. Воображать себе любовь с мужчиной, которого вы почти не видели, и присоединиться к революции, которую не понимали.

– Это не так. Я действительно любила Питера, и у меня такая же ирландская кровь, как и у них, так что…

– Но вы ведь, помимо этого, еще и американка, Нора. А американцы в конце пьесы всегда возвращаются по домам.

– Но Тим Макшейн… – начала было я.

– Вы пережили войну, Нора. Неужто боитесь какого-то громилу? – перебила меня она.


Поздно ночью в своей квартирке на площади Вогезов я достала фотографию Питера в рамке. Снимок, сделанный на озере Лох-Инах. Дикарь с бородой и длинными нестриженными кудрями. И при этом все тот же застенчивый ученый. Слабая улыбка и выражение глаз, которое мне удалось уловить и запечатлеть, – казалось, будто он заглядывает куда-то вперед, в будущее.

Я поместила Питера в центр своего алтаря памяти. Моей коллекции снимков живых и мертвых. Здесь были солдаты, мои пациенты из госпиталя, Луи Дюбуа, лейтенант Шоле, был прекрасный портрет Мод с Констанцией, а еще Молли Чайлдерс с Алисами, Маргарет Кирк, мадам Симон, Джеймс Джойс с Норой.

Здесь же я прислонила к стене памятную открытку с похорон герцогини. На ней были изображены собор Нотр-Дам-де-Пари и Дева Мария в одеянии средневековой принцессы с младенцем на коленях.

Я взяла открытку и перевернула ее.

На другой стороне была молитва святому Патрику, и я прочитала ее:

– Я восстаю ныне светом Солнца,

Сиянием Луны,

Порывом Ветра,

Глубиной Моря…

Христос предо мною,

Христос за мною,

Христос во мне…

Мадам Симон и права, и ошибается. Возможно, мои отношения с Питером – действительно плод моего воображения, но, с другой стороны, очень многое из того, во что я верила, я так и не увидела.

Это как Святое Причастие. Тело и Кровь Христовы в этой облатке, у меня на языке. Вопрос веры.

А все эти ирландские песни и притчи, которые в итоге привели в действие восстание…

Невидимые вещи.

Я вспомнила слова Мауры О’Коннор у колодца святого Энды: в потусторонний мир можно попасть через родник, озеро или в момент внезапного прозрения.

И все же на берегах залива Голуэй реальная и воображаемая Ирландии встретились для меня и соединились.

Забавно, но одна из причин, по которой я хотела домой, – чтобы рассказать родным, что я нашла место, где родилась бабушка Онора, что стояла на том самом клочке ирландской земли, который принадлежит исключительно нам. Я бы показала им камешки из развалин очагов сожженных рыбацких хижин.

Я поставила фотографию Питера. Он сказал мне, чтобы я возвращалась в Америку. И работала на Ирландию из Чикаго.

Я задумалась о том, предпримет ли клуб Ирландского товарищества что-то, чтобы остановить гражданскую войну? Обе стороны не будут получать денег из Америки, пока не перестанут убивать друг друга.

На моем алтаре были две небольшие бутылочки святой воды: одна из Лурда, вторая – из родника Дьявольского Пса. Я брызнула на себя из обеих, потом написала письмо Розе, капнула пару капель в конверт и указала на нем адрес бакалейного магазина на перекрестке Ларнис-Корнер.

Я сообщила Розе, что приеду домой весной. Мне нужно время, чтобы накопить на билет.

Через две недели в мою квартирку на площади Вогезов принесли телеграмму. Она была от Розы:

Мейм умирает. Ты нужна нам. Мы любим тебя. Приезжай домой.

Мейм умирает? Я не могла ждать еще шесть месяцев, я должна была ехать прямо сейчас. Деньги, мне необходимы деньги. Взгляд мой упал на эскиз Матисса в рамке. Вот вам плод игры воображения с конкретным ценником на нем.

В тот же день я телеграфировала Джону Куинну. Он авансом прислал мне достаточно, чтобы я могла попасть уже на следующий корабль. Эскиз я передам ему в Нью-Йорке. Хоть наконец-то лично познакомлюсь с этим человеком.

Я упаковала свои вещи, фотографии, «Сенеку» и камешки из очага в Барне.

В первое утро путешествия в море я вышла на палубу. К западу от корабля раскинулась земля.

Ирландия.

«Прощай, Ирландия, – подумала я. – Я покидаю тебя, как это когда-то сделали мои предки. Повторяю их путь».

И до меня донесся тихий голос Питера: «Slán abhaile. Счастливой дороги домой».