Янн женится на море!.. Продолжая удить и не решаясь более вымолвить ни слова, Сильвестр вновь задумался над словами друга. Грустно слышать, как он глумится над таинством брака. И еще Сильвестр испугался, потому что был суеверен.

Он уже так много думал о свадьбе Янна! Мечтал, что Янн возьмет в жены Го Мевель, блондиночку из Пемполя, а он погуляет на их свадьбе, прежде чем уйдет на службу, в эту пятилетнюю ссылку, из которой неизвестно, вернешься ли… От ее неотвратимого приближения у него уже начинало сжиматься сердце.

Четыре часа утра. Трое спавших в кубрике моряков пришли сменить товарищей. Еще заспанные, вбирая полной грудью холодный воздух, они поднимались на палубу, на ходу поправляя высокие сапоги и жмурясь от тусклого света.

Янн и Сильвестр наскоро позавтракали галетами. Стукнув по ним деревянным молоточком, моряки принялись с хрустом грызть их, смеясь оттого, что они такие черствые. Приятно было думать, что пришло время идти спать, окунуться в тепло постелей. Обхватив друг друга за пояс, друзья вперевалочку направились к люку, напевая какую-то старинную песенку.

Прежде чем спуститься в кубрик, они остановились поиграть с Турком, корабельным псом, молоденьким ньюфаундлендом, с огромными, еще неловкими щенячьими лапами. Раздразненный пес покусывал им руки, точно волчонок, и в конце концов больно тяпнул Янна. Моряк нахмурился, в изменчивых его глазах вспыхнула злость, и он с силой пнул собаку. Та плюхнулась на палубу и завыла.

Сердце у него было доброе, у этого Янна, а натура осталась диковатой, и, когда что-либо затрагивало лишь его физическое существо, он был равно способен и на нежную ласку, и на грубое насилие.


Судно под командованием капитана Гермёра называлось «Мария». Каждый год рыбаки уходили на нем в большое и опасное плавание в холодные края, где летом не бывает ночей.

Корабль был очень старый, совсем как его покровительница — фаянсовая Богоматерь. Его широкие борта на дубовом остове, выщербленные и шершавые, пропитались влагой и солью, дерево же, еще здоровое и прочное, источало бодрящий запах дегтя. На стоянках «Мария» с ее массивными шпангоутами выглядела тяжеловесной, но стоило подуть сильному весту, и она, словно разбуженная ветром чайка, вновь обретала легкость и как-то по-особенному бежала по волнам, проворнее, нежели многие новые суда, более современные и изящные.

Шестеро матросов и юнга были «исландцами».[4] Эта крепкая порода моряков населяет главным образом Пемполь и Трегье и передает свое рыбацкое ремесло от отца к сыну.

Едва ли кто из семерых знал, что такое лето во Франции.

На исходе каждой зимы они вместе с другими рыбаками перед уходом в море получали в пемпольском порту благословение. Ради этого знаменательного события на набережной сооружали временный алтарь, всегда один и тот же, в виде пещеры, посреди которой в окружении якорей, весел и рыболовных сетей, кроткая и невозмутимая, восседала Богоматерь, покровительница моряков, покинувшая ради них свою церковь и от поколения к поколению взиравшая одними и теми же безжизненными глазами на счастливцев, для которых сезон будет удачным, и на тех, кому не суждено будет вернуться.

Церковная процессия, за которой следовали жены и матери, невесты и сестры, медленно обходила весь порт, где ее приветствовали расцвеченные флагами корабли. Священник, останавливаясь возле каждого из них, произносил слова Христовы и благословлял.

Потом вся эта флотилия уходила в море, и край, лишившийся мужей, любовников, сыновей, становился почти безлюдным. Удаляясь от берега, моряки хором звучными голосами пели гимны в честь Марии Звезды Морей.

Одна и та же прощальная церемония повторялась из года в год.

А после начиналась жизнь в открытом море, уединенное существование сильных грубых мужчин, плывущих на нескольких сколоченных досках по студеным северным водам.

До сей поры они возвращались — Богоматерь Звезда Морей оберегала корабль, носивший ее имя.

Конец августа был временем возвращений. Но «Мария», как водилось у многих исландцев, только ненадолго заходила в Пемполь и вскоре отправлялась на юг в Бискайский залив, где моряки продавали свой улов и шли к песчаным островам с соляными бассейнами закупать соль для следующей путины.

В южных портах, еще обогреваемых солнцем, эти крепкие мужчины, жаждущие удовольствий, опьяненные теплым воздухом уходящего лета, твердью под ногами и женщинами, на несколько дней исчезали.

А потом, с первыми осенними туманами, возвращались к домашним очагам, в Пемполь или в хижины, разбросанные по Гоэло, чтобы заняться на время семьей и любовью, женитьбами и рождениями. Почти всегда они находили дома малюток, зачатых прошлой зимой и ждущих крестных отцов, чтобы получить таинство крещения. Истребляемому стихией рыбацкому племени нужно много детей.


В этом году в Пемполе погожим июньским воскресным вечером две женщины усердно трудились над письмом.

Происходило это у распахнутого настежь большого окна, массивный гранитный подоконник которого был уставлен цветами в горшках.

Склонившиеся над столом казались молодыми; на одной из женщин был огромный чепец, какие носили в прежние времена, на другой — чепец совсем маленький, нового покроя, принятого у пемполек, — обе походили на двух влюбленных подружек, вместе составляющих нежное послание какому-нибудь красавчику рыбаку.

Та, что диктовала, — в огромном чепце и скромной шали — в задумчивости подняла голову. Ба! Да она старуха, древняя старуха, хотя, если посмотреть со спины, осанка у нее просто девичья. Этакая добрая бабуля, лет по меньшей мере семидесяти. Ей-богу, все еще красивая, бодрая, с розовыми щеками, какие иной раз бывают у пожилых людей. Ее надвинутый на лоб чепец был сделан из двух или трех слоев муслина,[5] которые, казалось, выскальзывали один из другого и свисали над затылком. Почтенное лицо утопало в складках белой материи, что придавало старушке монашеский вид; кроткие глаза светились добротой и порядочностью. Когда старушка смеялась, вместо зубов у неё видны были выпуклые десны, чем-то напоминавшие десны молодой девушки. Несмотря на подбородок, который стал похож на носок башмака, годы не слишком испортили ее профиль: в нем все еще угадывались правильность и чистота, точно на ликах святых.

Глядя в окно, диктовавшая обдумывала, о чем бы еще поведать, чем бы еще повеселить внука.

Поистине во всем Пемполе не нашлось бы другой такой славной рассказчицы, которая могла бы столь же забавно поведать о том о сем, а то и вовсе ни о чем. В письме уже содержались три-четыре уморительные истории — без малейших, однако, признаков злорадства, поскольку ничего такого не было в ее душе.

Другая женщина, видя, что никаких идей больше не возникает, принялась старательно выводить адрес: «Месье Моану Сильвестру на борт „Марии", в исландские воды, через Рейкьявик».

Написав, она тоже подняла голову.

– Все, закончили, бабушка Моан?

Девушка была молода, очень молода — лет двадцати. С серыми, цвета льняного полотна, глазами и почти черными ресницами и совсем светленькая, что являлось редкостью в этом уголке Бретани, где люди сплошь черноволосы. Ее брови, такие же светлые, как и волосы, но с более темным, рыжеватым оттенком, придавали лицу сосредоточенное и волевое выражение. Профиль был чуть коротковат, но весьма благороден, линия носа абсолютно правильно продолжала линию лба, как у греческих скульптур. Глубокая ямочка подбородка изумительным образом подчеркивала контур рта, а когда какие-нибудь мысли слишком занимали ум девушки, она покусывала нижнюю губку, и тогда на нежной коже появлялись красноватые следы. Во всей ее стройной фигуре присутствовали достоинство и серьезность, шедшие от предков — отважных исландских моряков. В глазах читались одновременно кротость и настойчивость.

Ее чепец, по форме напоминавший ракушку, был надвинут низко на лоб, плотно обтягивал его, точно лента, а поднятые боковинки открывали взору толстые косы, кольцами уложенные над ушами, — такая прическа, сохранившаяся с давних времен, придает пемпольским женщинам какой-то старинный облик.

Судя по всему, девушка выросла в иной среде, нежели та, в какой жила бедная старушка, познавшая в жизни много несчастий. «Бабушка» в действительности доводилась всего лишь дальней родственницей писавшей, дочери месье Мевеля, старого рыбака, промышлявшего иногда пиратством и обогатившегося на этом.

В красивой девичьей комнате, где сочинялось послание, стояла совсем новая, по городской моде, кровать с муслиновым пологом и кружевной каймой; светлые обои толстых стен частично скрывали неровности гранита, а мощные потолочные балки, побеленные известью, свидетельствовали, что дом выстроен давным-давно. Это было типичное жилище зажиточных горожан, окна которого выходили на старую площадь Пемполя, где устраивались торжища и проходил праздник Прощения.[6]

– Так мы закончили, бабушка Ивонна? Больше ничего не хотите сообщить?

– Нет, детка, разве что прибавь от меня, пожалуйста, привет Гаосу-сыну.

Гаос-сын!.. Иначе говоря, Янн… Гордая красавица густо покраснела, когда выводила это имя. Беглым почерком она сделала внизу страницы приписку и тотчас встала, повернув голову к окну, будто желая рассмотреть что-то любопытное на площади.

Стоя она казалась чуть высоковатой. Ее фигуру, как у модницы, облегал ладно пригнанный корсаж без единой складки. То, что перед нами барышня, а не какая-нибудь крестьянка, не мог скрыть ни чепец, ни даже руки, отнюдь не маленькие и не слабые, но зато белые и изящные, явно не знакомые с тяжелой работой.

В детстве наша красавица была просто малышкой Го,[7] шлепающей босыми ножками по воде. Очень рано лишившаяся матери, она во время путины, когда отец находился у берегов Исландии, оставалась дома почти одна. Хорошенькая, розовощекая, со взъерошенными волосенками, своенравная, упрямая, девчушка росла крепкой, закаленной суровым дыханием Ла-Манша. В это время ее взяла к себе бедная старушка Моан присматривать за Сильвестром — пемпольцы дни напролет проводили в тяжелых трудах и заботах.

Го, эта маленькая мама, обожала доверенного ей малыша — темноволосого, тогда как она была блондинкой, послушного и ласкового, в отличие от нее самой — непоседливой и капризной. А разница между детьми составляла всего-то полтора года.

Она вспоминала начало своей жизни как человек, которого не опьянили ни богатство, ни пребывание в дальних краях; детство всплывало в памяти как давний сон о дикой свободе, оживало картинами смутного и таинственного времени, когда песчаные пляжи были гораздо обширнее, а скалы гораздо выше…

Ей было пять или шесть лет, когда у отца, занявшегося скупкой и перепродажей корабельных грузов, появились деньги и он увез ее в Сен-Бриё, а затем в Париж. Там малышка Го постепенно превратилась в мадемуазель Маргариту — взрослую серьезную девушку со строгим взглядом. По-прежнему часто предоставленная самой себе, пребывая в ином, нежели на песчаных бретонских пляжах, одиночестве, она сохранила нрав упрямого ребенка. Знание жизни открылось ей невзначай и отнюдь не было плодом здравых размышлений; однако врожденное и слишком сильное чувство собственного достоинства оберегало ее. Порой на нее находила смелость, и она говорила людям напрямик все, что думала, чем немало удивляла их. Взгляд ее красивых светлых глаз никогда не опускался под взглядом особ противоположного пола, но был при этом столь добродетелен и безразличен, что мужчины вряд ли могли впасть в заблуждение: они сразу прекрасно понимали, что имеют дело с девушкой скромной, чистой душой и телом.

Жизнь в больших городах изменила скорее ее облик, нежели ее саму. Она быстро научилась одеваться на новый манер, хотя по-прежнему носила чепец, с которым бретонки нелегко расстаются. Ничем прежде не скованная фигура маленькой рыбачки, развиваясь, вступала в пору расцвета; дивные формы, охватываемые прежде только морским ветром, теперь приобрели полную законченность в длинном девичьем корсете.

Каждый год, но только летом, словно курортница, она приезжала с отцом в Бретань, возвращаясь на несколько дней к детским воспоминаниям и вновь обретая имя Го. Исландцы, о которых так много говорили, возбуждали в ней любопытство: их вечно не было дома и каждый год кто-то исчезал навсегда. Девушка повсюду только и слышала что разговоры об Исландии, представлявшейся ей какой-то страшной бездной, бездной, где находился тот, кого она любила…

А в один прекрасный день ее привезли насовсем — из прихоти отца, пожелавшего здесь закончить свое земное существование, а до той поры пожить в довольстве на площади в центре Пемполя.


Когда письмо было перечитано и уложено в конверт, славная старушка, бедная, но опрятная, поблагодарив Го, отправилась домой — на самую окраину Плубазланека, в деревушку на берегу моря, где когда-то родилась, где позднее в ветхой хижине родились ее сыновья и внуки.