Жюльетта принесла нам кофе.

– Ты не утомил нашего дорогого доктора своими малопонятными рассуждениями?

– Нельзя прочесть Аристотеля, не задумавшись над этими вопросами, Жюльетта. И невозможно, единожды прочитав этот дивный в своей несуразности пассаж, не запомнить его наизусть.

– Тебе бы, наверно, надо объяснить доктору, кто такой Аристотель.

– Извините ее, Паламед, она, должно быть, забыла, какую роль сыграл Аристотель в истории медицины. В сущности, идея категории сама по себе несообразна. Откуда в человеке эта потребность классифицировать окружающий мир? Я не говорю о дуализмах, которые являются, можно сказать, естественной транспозицией исконной дихотомии, сиречь противопоставления «мужское – женское». По сути дела, термин «категория» применим лишь там, где имеют место более двух топик. Бинарная классификация не заслуживает этого названия. А вы знаете, к кому восходит первая тернарная классификация и, стало быть, первая категоризация в Истории?

Мучитель попивал свой кофе, всем своим видом словно говоря: «Болтай себе, болтай».

– Вы ни за что не догадаетесь – к Тахандру Лидийскому. Представляете себе? Почти за два столетия до Аристотеля! Какое унижение для Стагирита! Вы только подумайте, что пришло в голову Тахандру! Впервые человек додумался разделить окружающий мир согласно некому абстрактному порядку – да-да, абстрактному, мы с вами сегодня этого не сознаем, но по сути всякое деление на цифру больше двух есть чистейшей воды абстракция. Если бы существовало три пола, абстракция начиналась бы с деления на четыре, и так далее.

Жюльетта смотрела на меня с восхищением.

– Уму непостижимо! Ты никогда не рассказывал таких увлекательных вещей!

– Я ждал, моя дорогая, когда у меня появится достойный собеседник.

– Какая удача, что появились вы, доктор! Если бы не вы, я бы никогда не узнала о Тахандре Лидийском.

– Вернемся же к этому первому в истории опыту таксономии. Знаете, в чем состояла категоризация Тахандра? Она вытекала из его наблюдений над животным миром. Да-да, наш лидиец был своего рода зоологом. Он разделил всех животных на три вида, которые назвал так: животные, покрытые перьями, животные, покрытые шерстью, и – сидите крепче! – животные, покрытые кожей. Этот последний класс включает амфибий, рептилий, людей и рыб – привожу их в том порядке, в каком они перечислены в его трактате. Чудесно, не правда ли? Как мне нравится эта античная мудрость, ставящая человека в один ряд с животными!

– Я совершенно с ним согласна, – с энтузиазмом подхватила моя жена. – Человек и есть животное!

– Тут сразу возникает несколько вопросов: куда, например, Тахандр относит насекомых? Ракообразных? Оказывается, для него они – не животные! Насекомые являются в его глазах разновидностью пыли – за исключением стрекоз и бабочек, которых он относит к классу пернатых. Что касается ракообразных, их он считает подвижными раковинами. Раковины же, по его классификации, относятся к минералам. Как поэтично!

– А цветы? Куда он их поместил?

– Не сваливай все в одну кучу, Жюльетта, – мы говорим только о животных. Можно также задаться вопросом, как мог лидиец не заметить, что у человека есть волосяной покров, та же шерсть. Как и то, что у животных, покрытых шерстью, есть то, что мы называем кожей. Это весьма любопытно. Его критерий близок к импрессионизму. По этой причине биологи не преминули высмеять Тахандра. Никому как будто невдомек, что его учение представляет собой беспрецедентный скачок, как интеллектуальный, так и метафизический. Ибо его тернарная система не имеет ничего общего с диадой под личиной триады.

– А что это значит, Эмиль, – диада под личиной триады?

– Ну, представь себе, скажем, что он разделил бы животных на тяжелых, легких и средних. Гегель не додумался до лучшего… Что же произошло в мозгу лидийца в тот момент, когда он это сформулировал? Этот вопрос волнует меня чрезвычайно. Его изначальное наитие уже включало три критерия, или он начал с обычной дихотомии – перья и шерсть, – и затем, в процессе, обнаружил, что этого недостаточно? Ответа на этот вопрос мы никогда не узнаем.

Лицо месье Бернардена хранило выражение сапожника, забредшего в Византию: глубочайшее презрение было написано на нем. Но он все так же сидел, развалившись в «своем» кресле.

– И зря над ним смеются биологи. Разве сегодняшняя зоология выработала что-нибудь умнее в плане таксономии? Видите ли, Паламед, когда мы с Жюльеттой решили переехать за город, я купил справочник по орнитологии, чтобы ближе познакомиться с нашим новым окружением.

Я поднялся, чтобы достать книгу.

– Вот он: «Птицы мира», издательство «Бордас», 1994. Птицы описаны здесь следующим образом: сначала девяносто девять семейств неворобьиных, затем семьдесят четыре семейства воробьиных. Нелепый подход, ей-богу. Начинать описание существа с того, что оно не является чем-то… Голова кругом идет, как подумаешь, до чего так можно дойти. Что же будет, если мы станем говорить обо всех, начиная с не?

– В самом деле! – увлеченно поддакнула моя жена.

– Представьте себе, дорогой друг, что мне вздумалось бы начать ваше описание перечнем всего, чем вы не являетесь? Это было бы нечто немыслимое. «Все, что не есть Паламед Бернарден». Список получился бы длинный, ведь вещей, которыми не являетесь вы, так много. С чего же начать?

– Можно сказать, например, что доктор – не пернатый.

– Совершенно верно. Равным образом он не зануда, не хам и не дурак.

Глаза Жюльетты округлились. Она побледнела и зажала рот рукой, чтобы не прыснуть.

Лицо же нашего гостя не выразило ничего. Произнося последнюю реплику, я внимательно всматривался в его черты. Ни-че-го. Ни малейшей искры не мелькнуло во взгляде. Ни единый мускул не дрогнул на лице. А между тем сомнений быть не могло: он слышал. Признаюсь, меня это впечатлило.

Выкручиваться, однако, опять надо было мне. Я продолжал наобум:

– Любопытно, не правда ли, что таксономия пришла в нашу жизнь через биологию. Разумеется, это объяснимо с точки зрения логики: зачем было бы изобретать категории для вещей, не отличающихся разнообразием, таких, как, например, гром. Множественность и разнородность рождают потребность в классификации. А что может быть множественнее и разнороднее, чем животный и растительный мир? Но здесь можно усмотреть и более глубинные соображения…

И тут я вдруг понял, что эти соображения, над которыми я столько думал, начисто вылетели у меня из головы. Я был не в состоянии вспомнить, к чему пришел за двадцать лет размышлений. А ведь еще не далее как вчера я отлично это помнил. Должно быть, это присутствие – гнетущее присутствие – месье Бернардена заблокировало мой мозг.

– Какие же это соображения? – пришла мне на выручку жена.

– Это пока всего лишь гипотезы, но не сомневаюсь, что я на верном пути. А вы как думаете, Паламед?

Мы ждали, затаив дыхание, но напрасно: он ничего не ответил. Я невольно восхитился им: слабоумный ли, нет ли, сосед был наделен этим мужеством – или хамством, – которым никогда не обладал я: он мог не отвечать. Ну хоть бы бросил «Не знаю» или пожал плечами. Абсолютная индифферентность. Если учесть, что человек навязывал мне свое общество на долгие часы, это выглядело почти сверхъестественно. Я только диву давался. И, признаться, завидовал ему, сам не будучи на такое способен. Он даже ничуть не смутился – смутились мы! Дальше просто ехать некуда! А впрочем, зря я удивлялся: если бы хамы стыдились своих манер, они бы не были хамами. Я вдруг поймал себя на мысли, что это, наверное, чудесно – быть таким скотом. Не жизнь, а малина: хами напропалую, а совестью будут мучиться другие, как будто это они дурно себя вели!

Вдохновение, окрылившее меня в начале «беседы», быстро сошло на нет. Я еще пыжился, разглагольствуя без передышки бог весть о чем, кажется о досократиках, но понимал, что сила не на моей стороне.

Был ли то плод моей фантазии? Мне почудилось на лице соседа выражение, которое я мог бы облечь в следующие слова: «Ну что ты из кожи вон лезешь? Верх одержал я, и ты не можешь этого не знать. Сам факт, что я ежедневно на два часа оккупирую твою гостиную, – не лучшее ли тому доказательство? Будь ты хоть сто раз краснобаем, против очевидности не попрешь: я в твоем доме и действую тебе на нервы».

Ровно в шесть он ушел.


Ночью я не мог заснуть. Жюльетта это заметила. Она, надо понимать, догадывалась, что меня гложет, и сказала:

– Ты был сегодня силен.

– Мне тоже так показалось сначала. Но теперь я в этом сомневаюсь.

– Целая лекция по философии, чтобы в итоге дать ему понять, что он зануда! Я чуть не зааплодировала.

– Пусть так. Но что толку?

– Ты, считай, плюнул ему в лицо.

– Таким людям плюй в глаза – им все божья роса.

– Ты мог убедиться, что он не способен тебе ответить.

– А ты могла убедиться, что неловко было нам, а не ему. С него как с гуся вода.

– Откуда ты знаешь, что происходит у него в душе?

– Даже если допустить, что там что-то происходит, это не снимает нашей проблемы: он все равно сидит у нас в гостиной.

– Как бы то ни было, я сегодня повеселилась.

– Я рад.

– Завтра продолжим?

– Да. Больше нам ничего не остается. Вряд ли твое несуразное гостеприимство и моя разнузданная эрудиция вместе взятые помогут нам его выкурить. Но мы хотя бы развлечемся.

Вот до чего мы дошли.


Чем порой бывает полезна пагуба – она толкает человека на крайности. Я, никогда не занимавшийся самокопанием, поймал себя на том, что силюсь заглянуть в сокровенные глубины своего существа, словно в надежде отыскать там неведомую мне силу.

Не найдя таковой, я, однако, узнал много нового о себе. Мне, к примеру, было невдомек, что я трусоват. За сорок лет преподавания в лицее мне ни разу не пришлось столкнуться с какой бы то ни было травлей. Ученики меня уважали. Думаю, я пользовался безусловным авторитетом. Но я зря сделал из этого вывод, что на моей стороне сила. В действительности на моей стороне была всего лишь культура: с культурными людьми мне было легко ладить. Стоило единожды столкнуться с хамом – и я увидел, как мало могу.

Я искал воспоминания, которые могли бы мне пригодиться; их было много, но все сплошь бесполезные. Системы защиты человеческого разума непостижимы: призываешь его на выручку, а он вместо помощи показывает красивые картинки. В сущности, он где-то прав, ибо эти картинки, хоть и не решают проблемы, спасительны в трудный момент. Память ведет себя подобно продавцу галстуков в пустыне: «Воды? Нет, но, если угодно, имеются галстуки на любой вкус» – то есть в моем случае: «Как избавиться от непрошеного гостя? Понятия не имею, но вспомните осенние розы, что были так пленительны когда-то…»

Жюльетте десять лет. Мы росли в большом городе. У моей жены в десять лет были самые длинные волосы в школе. Цветом и блеском они походили на дорогой сафьян. Мы с ней были женаты уже четыре года. Наш брак был признан всем миром и в первую очередь родителями – особенно моими, которые отличались широтой взглядов.

Они даже иногда приглашали мою супругу к нам на ночь – правда, я у нее не ночевал никогда, так как ее родители считали, что нам еще «слишком рано». Эта строгость меня озадачивала: они ведь знали, что их дочка частенько проводит у меня ночи. В моем доме, стало быть, допускалось то, что было запретно под их кровом. Я находил это странным, но ничего не говорил, боясь обидеть Жюльетту.

Мои родители жили небогато: у нас не было ванной, только душ. Ванна поэтому до сих пор остается для меня синонимом роскоши. Душевая комната не отапливалась, и я храню одно связанное с ней воспоминание, сам не понимая, почему оно мне так дорого. Мы с Жюльеттой мылись вместе, с тех пор как поженились, и это не вызывало во мне ни малейшего трепета: нагота моей жены была таким же явлением природы, как дождь или закат солнца, и мне даже в голову не приходило усмотреть в ней эротизм.

Разве только зимой. Вечером, перед сном, мы вместе принимали душ. Раздеться в этой промороженной комнатке было целым приключением. Каждый раз, снимая с себя тот или иной предмет одежды, мы оба визжали от холода, который пронизывал все сильней. И, оставшись нагими, как две ящерки, мы были единым протяжным воплем заледенелого страдания.

Юркнув за клеенчатую занавеску, я открывал кран. Вода сначала текла ледяная, что вызывало новый залп визга. Моя малолетняя супруга куталась в занавеску, защищаясь от холодных струй. А потом душ вдруг начинал плеваться кипятком, мы верещали от неожиданности и заливались смехом.

Я уже тогда был мужчиной: регулировать температуру воды полагалось мне. Задача не из легких: от малейшего прикосновения к крану кипяток сменялся ледяной струей и наоборот. Требовалось как минимум десять минут проб и ошибок, чтобы добиться сносной температуры. Все это время Жюльетта, задрапированная в клеенчатый пеплум, нервно хихикала от ужаса при каждом перепаде.