Когда вода начинала течь в меру горячая, я протягивал ей руку, приглашая под душ. Занавеска разматывалась, открывая белокожую худобу десяти лет от роду, прикрытую роскошной темно-рыжей шевелюрой. От ее дивной прелести у меня захватывало дух.

Она вставала под струи, повизгивая от удовольствия: что-что, а регулировать температуру я наловчился. Я брал в руки ее длинные волосы и мочил их, всякий раз изумляясь, как они на глазах уменьшаются в объеме под водой. Я скручивал их, словно хотел свить канат. Ее узкая спина открывалась мне во всей своей белизне, с торчащими лопатками, похожими на сложенные крылышки.

Куском мыла я тер ее волосы до тех пор, пока они не покрывались густой пеной. Я собирал их в пучок на макушке, мял и месил, вылепливал корону больше ее головы. Потом я намыливал ее всю, и, когда забирался в укромное местечко между ног, Жюльетта пронзительно взвизгивала – от щекотки.

Мы могли ополаскивать друг друга часами. Нам было так хорошо под горячими струями, что выходить совсем не хотелось. Однако пора было решаться. Я закрывал кран, Жюльетта отдергивала занавеску, и нас тут же обдавало леденящим холодом. С дружным воплем мы хватались за полотенца.

Жюльетта синела, мне приходилось ее растирать. Она смеялась, стуча зубами, и говорила: «Я умираю». Затем, надев длинную белую ночную сорочку, торопила меня, чтобы я поскорее согрел ее в кровати.

Войдя в комнату, я видел только мокрые волосы на подушке: единственный ощутимый знак ее присутствия, ибо худенькое тело было неразличимо под пуховой периной. Я нырял в кровать, и мне улыбалось ее лукавое личико. «Я замерзла», – жаловалась она. Тогда я обнимал ее, крепко прижимал к себе и согревал, старательно дыша ей в шею.

Итак, мои единственные воспоминания детства, которые можно отнести к разряду эротических, связаны с зимой. Чем они поражают меня, так это непрерывным чередованием ощущений, от муки к удовольствию и обратно: как будто мне было необходимо страдать от холода, чтобы познать изумительные прелести моей десятилетней супруги и на взгляд, и на ощупь.

Теперь я понимаю, что это лучшие воспоминания моего детства, а значит, и всей моей жизни.

Почему, черт возьми, надо было появиться мучителю, чтобы я откопал в своей памяти такой клад?


Волосы Жюльетты побелели и были теперь коротко острижены. В остальном же она нисколько не изменилась. Ничто в ней не говорило о старости. Скорее казалось, что расстаться со своей гривой ее заставила перенесенная тяжелая болезнь.

То, что осталось от ее шевелюры, имело теперь восхитительный цвет, казавшийся искусственным: чуть голубоватая белизна романтического флёра.

И мягкость! О, мягкость поистине неземная. Даже пушок на головке младенца показался бы в сравнении с ней жестким. Наверно, таковы волосы ангела.

У ангелов не бывает детей. И у Жюльетты их не было. Она сама была своим собственным ребенком – своим и моим.


Уму непостижимо, как тянутся дни. Все почему-то говорят, что время летит быстро. Это неправда.

В том январе это было неправдой более, чем когда-либо. Точнее сказать, каждый отрезок дня имел свой ритм: вечера были долгими и отрадными, утра – короткими и полными надежд. После обеда невысказанная тревога ускоряла темп, и минуты летели с головокружительной скоростью. А ровно в четыре часа время застревало на месте.

Жизнь неладно устроена: два часа, отведенные месье Бернардену, мало-помалу стали центром наших дней. Не решаясь признаться в этом друг другу, мы были уверены, что оба так думаем.

Я твердо решил не сдаваться. Коль скоро сосед навязывал нам свое общество, чтобы молчать, не логично ли было обрушивать на него поток слов, непрерывный и пустопорожний? Непрерывный, чтобы не заскучать ненароком, пустопорожний – чтобы заскучал он.

Должен признаться, порой мне это даже нравилось. Мне никогда не случалось много говорить в обществе, а теперь, на старости лет, жизнь заставила, – если общество доктора можно было считать таковым. Преподавательский опыт мне очень помог, но тут имелась существенная разница: в лицее я должен был заинтересовать учеников. В моей гостиной же, наоборот, я старался как мог быть отменно скучным.

Так я открыл истин у, о которой раньше и не подозревал: быть скучным собеседником гораздо веселее, чем интересным. На занятиях, пытаясь показать ученикам живой образ Цицерона, я иной раз тайком подавлял зевоту. Зато потчуя нашего мучителя своими неудобоваримыми познаниями, я внутренне потешался. Теперь-то я наконец понял, почему лекции почти всегда бывают смертельно скучны.

Поскольку занудой я был начинающим, случались у меня и лакуны. Я заполнял их чем мог. Однажды, после того как я битый час разглагольствовал о Гесиоде, слова иссякли. Повисла пауза, и тут бес попутал меня задать бестактный вопрос:

– А как поживает мадам Бернарден?

Сосед отреагировал не сразу, и на сей раз его можно было понять: где Гесиод и где его жена, от такой резкой смены предмета любой бы растерялся.

Он, по обыкновению, ничего не ответил. Только посмотрел на меня обиженно. Но я этим больше не заморачивался, ибо постиг одну простую истину: Паламед Бернарден всегда и по любому поводу выглядел недовольным.

– Да-да, – подлил я масла в огонь. – Вы сами знаете, как мы рады видеть вас каждый день. Нам было бы еще приятнее, если бы ваша жена оказала нам честь хоть раз прийти с вами.

Про себя я думал, что на самом деле присутствие его половины может только усугубить ситуацию. А поскольку гостю мое предложение явно пришлось не по душе, я решил, что это просто находка.

– Полноте, ваша деликатность общеизвестна, Паламед. Почему бы вам не прийти вдвоем выпить чаю или кофе, скажем, завтра после обеда?

Молчание.

– И Жюльетта будет рада иметь подругу. Как зовут мадам Бернарден?

Пятнадцать секунд раздумья.

– Бернадетта.

– Бернадетта Бернарден?

Я глупо рассмеялся, от души радуясь собственному хамству.

– Паламед и Бернадетта Бернарден. Необычное имя в сочетании с именем банальным, но итеративным. Чудесно!

И тут произошло неожиданное: наш сосед высказался по существу:

– Она не придет.

– О, извините, я не хотел вас обидеть! Покорнейше прошу прощения. Ваши имена очаровательны.

– Дело не в этом.

Он редко бывал столь многословен.

– Надеюсь, она не заболела?

– Нет.

Сознавая свою бестактность, я, довольный собой, продолжал расспросы:

– Вы с ней живете дружно?

– Да.

– В таком случае, будьте проще, Паламед! Итак, решено. И чтобы вы не смогли отказаться представить нам вашу жену, мы приглашаем вас не на чай, а на ужин, завтра в восемь часов. Как вам должно быть известно, пренебречь приглашением на ужин – это верх невоспитанности.

Жюльетта выглянула из кухни и уставилась на меня с ужасом. Успокоив ее взглядом, я продолжал без тени смущения:

– Однако, поскольку нам нужно хорошенько подготовиться к такому важному событию, мы просим вас, дорогой Паламед, не приходить к нам завтра после обеда. Давайте на сей раз потерпим до вечера, тем радостней будет встреча.

Жюльетта поспешно удалилась в кухню, чтобы скрыть душивший ее смех.

Вид у месье Бернардена был убитый. Надо полагать, по этой причине он – о, чудо! – ушел без пяти шесть. Я ликовал.

Оставшись одни, мы с женой, в шоке от его афронта и нашего нечаянного приглашения, чуть не умерли от смеха.

– Знаешь, Эмиль, нам бы надо приглашать их каждый вечер. Тогда днем мы были бы свободны.

– Это мысль. Но подождем, пока не узрим воочию чары Бернадетты Бернарден. Сдается мне, что они упоительны.

– Она не может быть хуже своего благоверного.

Нам обоим искренне не терпелось ее увидеть.


Жюльетта проснулась в пять утра. Предстоящее событие так взбудоражило ее, что я даже встревожился.

С улыбкой, которая пленила меня в шесть лет, она спросила:

– А что, если накормить их какой-нибудь гадостью?

– Не надо. Не забывай, что нам придется есть вместе с ними.

– Ты думаешь?

– А как иначе? Да и все равно, вряд ли это удачная тактика. Лучше, наоборот, ошеломить их роскошью. Давай оденемся чересчур шикарно для домашнего ужина. И подадим им изысканные блюда, каких они не едали.

– Но… у нас же нет ни подходящей одежды, ни ингредиентов для такой роскоши.

– Ну, роскошь – сильно сказано. Цель игры – показать, что мы слишком хороши для них. А ведь это правда.

Это и была правда. Мы отмыли и вычистили до блеска гостиную. Полдня провели за стряпней. Когда наступил вечер, мы оделись самым не подходящим к случаю образом.

Жюльетта выбрала маленькое платье из черного бархата, выгодно подчеркивавшее ее тонкую фигурку.

Говорят, точность – вежливость королей. Но каков был бы король, обладавший только этим единственным достоинством? Нетрудно догадаться, что я говорю о нашем соседе. Он всегда приходил точно вовремя, минута в минуту.

Ровно в восемь часов в дверь постучали.


Месье Бернарден в этот вечер показался нам стройным и словоохотливым. Думаете, за день он похудел и научился разговаривать? Ничего подобного.

Просто мы увидели его жену.

Когда-то, очень давно, мы смотрели «Сатирикон» Феллини. Жюльетта весь сеанс не выпускала мою руку, как будто нам показывали какое-нибудь «Возвращение живых мертвецов». А когда дошло до сцены с гермафродитом в гроте, я насилу ее удержал: она хотела покинуть зал, так ей было страшно.

Так вот, когда вошла мадам Бернарден, мы оба позабыли дышать. Жена соседа оказалась такой же устрашающей, как феллиниевское создание. Нет, она не походила на него, отнюдь, но, подобно ему, была существом почти запредельным.

Сосед переступил наш порог, обернулся и, протянув руку за дверь, втащил внутрь нечто огромное и неповоротливое. Это была гора мяса, одетая в платье, или, вернее, завернутая в ткань.

Невероятно, но факт. Поскольку больше при докторе никого и ничего не было, напрашивался вывод, что это вздутие звали Бернадеттой Бернарден.

Впрочем, нет: вздутие – не то слово. Жир ее, слишком белый и гладкий, никак не напоминал воспалительный процесс.

Киста, вот что это было. Киста. Ева была создана из ребра Адама. А мадам Бернарден, наверное, выросла, как новообразование, во чреве нашего мучителя. Я слышал, иным больным приходится удалять внутренние кисты, которые весят вдвое, втрое больше их самих, – вот Паламед и женился на излишке плоти, от которого его благополучно освободили.

Это объяснение было, разумеется, моим досужим вымыслом. Но, если вдуматься, оно выглядело правдоподобнее, чем другая, «рациональная» версия: чтобы эта опухоль была когда-то женщиной – и даже симпатичной, если ее взяли в жены, – нет. Разум отказывался допустить такую возможность.

Впрочем, не время было размышлять: хочешь не хочешь, а пришлось принимать чету в нашем доме. Жюльетта показала себя настоящей героиней. Она вышла навстречу кисте и протянула ей руку:

– Дорогая соседка, как я рада с вами познакомиться!

К моему немалому удивлению что-то вроде толстого щупальца высунулось из массы жира и соприкоснулось с пальцами моей жены. У меня не хватило духу последовать ее примеру, и я пригласил двух тяжеловесов пройти в гостиную.

Мадам едва уместилась на диване. Месье занял свое кресло. Оба сидели неподвижно и молчали.

Нам было не по себе. Особенно мне: ведь я сам накликал это вторжение – этот наплыв жира под наш кров. И подумать только, что мое приглашение имело целью смутить соседа!

У Бернадетты не было носа; два едва различимых отверстия, очевидно, служили ей ноздрями. В двух узких щелках чуть выше угадывались глазные яблоки, но трудно было утверждать, что эти глаза что-нибудь видят. Особенно же меня заинтриговал рот: ни дать ни взять пасть спрута. Мне было любопытно, может ли это отверстие издавать звуки.

Как гостеприимный хозяин, я учтиво обратился к ней, сам удивляясь, до чего естественно это вышло:

– Дорогая мадам, что предложить вам выпить? Кир? Капельку шерри? Портвейн?

Тут произошло нечто устрашающее: глыба повернулась к мужу, и раздалось что-то вроде приглушенного урчания. Паламед, очевидно понимавший этот язык, перевел:

– Никакого спиртного.

Я растерялся, но все же не вышел из роли:

– Сок? Апельсиновый, яблочный, томатный?

Новый залп нечленораздельных звуков.

– Стакан молока, – перевел толмач. – Горячего и без сахара.

После десяти секунд неловкого молчания он добавил:

– Мне кир.

Мы с Жюльеттой, радуясь случаю сбежать, отправились на кухню. Пока грелось молоко, мы не решались даже посмотреть друг на друга. Чтобы разрядить атмосферу, я шепнул жене: