– У нас не найдется для нее рожка с соской?

Моя седая девочка судорожно хихикнула.

Жирное щупальце коснулось моей руки, когда я подал гостье стакан. Меня передернуло от брезгливости.

Но это было ничто в сравнении с омерзением, которое я испытал, когда оно поднесло стакан ко рту. Подобие губ округлилось и втянуло содержимое. Молоко было высосано залпом, но проглочено в несколько приемов; каждый глоток сопровождался чавкающим звуком, с каким резиновый вантуз прочищает засорившуюся раковину.

Меня била дрожь. Скорее, сказать что-нибудь, что угодно, лишь бы не молчать.

– Вы давно женаты?

Мое подсознание, когда я давал ему высказаться, всегда было бестактным.

По прошествии пятнадцати секунд муж ответил:

– Сорок пять лет.

Сорок пять лет с этой кистой. Я начинал лучше понимать душевное состояние соседа.

– На два года дольше нас, – сказал я с искренним почтением к столь долгому семейному стажу.

Однако мой голос, я это чувствовал, звучал фальшиво. Из-за этого мне было еще труднее себя контролировать, и я ляпнул чудовищный в своей неуместности вопрос:

– А дети у вас есть?

В ту же минуту я проклял свой язык. Дети? Разве можно иметь детей с… с этим? Но реакция месье Бернардена меня ошеломила. Он побагровел от гнева и прорычал:

– Этот вопрос вы мне уже задавали! В первый день!

Он аж запыхтел от ярости. Судя по всему, из себя его вывела вовсе не жестокость моего опрометчивого вопроса – а тот факт, что он на него уже отвечал. Этот срыв открыл мне глаза на еще одно качество нашего мучителя: его исключительную память. И этот дар служил ему лишь для того, чтобы обижаться, уличив кого-то в забывчивости.

Я промямлил извинение. Ни слова в ответ. Сказать что-то еще я боялся. К стыду своему, я не мог отвести взгляда от мадам Бернарден. Меня всегда учили, что нельзя пялить глаза на людей с физическими недостатками. Но я ничего не мог с собой поделать, это было сильнее меня.

Я обнаружил, что это существо, которому было не меньше семидесяти лет, на свои годы не выглядело. Кожа – лучше сказать, оболочка, в которую был упакован весь этот жир, – совершенно гладкая, без морщин, а голову венчала пышная черная шевелюра, блестящая, без единого седого волоска.

Какой-то бесовский внутренний голос нашептывал мне: «О да, Бернадетта свежа, как утренняя роза». Я кусал губы, силясь совладать с приступом неудержимого хохота. И тут мне бросилась в глаза небесно-голубая ленточка, которой кто-то – Паламед, кто же еще, – связал несколько прядей ее волос. Это кокетство меня доконало: смех вырвался наружу жалкой болезненной икотой.

Когда я все же нашел в себе силы остановиться, то увидел, что месье Бернарден сверлит меня недовольным взглядом.

Моя милая Жюльетта поспешила прийти мне на выручку:

– Эмиль, ты не займешься ужином? Спасибо, ты ангел.

Я удалился на кухню, успев услышать, как она пустилась в длинный монолог:

– Вы обратили внимание, какое сокровище мой муж? Он меня на руках носит, балует, как принцессу. И так было всегда, с шести лет. Да, нам было по шесть лет, когда мы познакомились. Мы полюбили друг друга с первого взгляда и больше не расставались. Пятьдесят девять лет мы вместе и до сих пор счастливы. Эмиль – человек редкого ума и очень образованный. Он мог бы заскучать со мной. Но нет! У нас с ним только хорошие воспоминания. В молодости у меня были очень длинные волосы, светло-каштановые. Он сам всегда ими занимался: мыл, расчесывал. Слыханное ли дело, чтобы преподаватель латыни и греческого был еще и отменным парикмахером? В день нашей свадьбы он сделал мне сказочную прическу. Вот, взгляните на фотографию. Нам здесь по двадцать три года. Эмиль был таким красавцем! Да он и сейчас красив. А знаете, я ведь сохранила свое свадебное платье. Я даже надеваю его иногда. Хотела выйти в нем сегодня, но вы сочли бы это чудачеством. А у меня, мадам, тоже нет детей. Я об этом не жалею. К молодым жизнь сегодня так сурова. В наше время было легче. Мы родились с разницей в один месяц, он 15 декабря, я 15 января. К концу войны нам исполнилось пятнадцать. Какое счастье, что мы не были старше! Эмиль ушел бы на фронт и мог погибнуть. А я не смогла бы жить без него. Вы меня понимаете, не правда ли? Вы ведь тоже так долго прожили вместе.

Я выглянул, чтобы посмотреть на разыгрывающийся спектакль. Жюльетта говорила с воодушевлением оратора, а наш мучитель сидел и смотрел перед собой невидящими глазами. С уверенностью сказать, что делала его жена, я не мог.

Пора было переходить к столу. Усадить мадам Бернарден оказалось нелегкой задачей. Две трети ее массы свисали по обе стороны стула. А вдруг он опрокинется? Во избежание обвала мы придвинули ее вместе со стулом как можно ближе к столу. Соседкины телеса были теперь надежно зажаты, вот только не стоило смотреть на валик жира, образовавшийся вокруг ее тарелки.

С тех пор прошел год, а я плохо запоминаю, что́ ел. Помню только, что мы расстарались, как могли, и приготовили самое что ни на есть изысканное меню. Скажете, бисер перед свиньями? Хуже. Свиньи едят все без разбора, однако хотя бы с видимым удовольствием.

Сосед же ел жадно и с отвращением. Он запихивал в себя колоссальные порции и морщился, будто глотал невесть какую гадость. Он никак не отозвался ни об одном из блюд. За весь ужин он произнес только одну фразу – необычайно для него длинную:

– Вы столько едите и остаетесь худыми!

Это было брошено нам как упрек. Меня так и подмывало ответить, что мы вряд ли растолстеем с тех крох, которые они нам оставили. Но я благоразумно придержал язык.

Все движения мадам Бернарден были чрезвычайно медлительны. Я думал, что мне придется помочь ей резать мясо, но она справилась сама. Надо сказать, ее рот работал вместо ножа. Она подносила к отверстию огромный ломоть и, вытянув губы, словно клюв, отрывала кусок. После этого щупальце медленно опускалось, чтобы положить на тарелку остаток, который после нескольких надкусов становился похож на съедобную скульптуру.

В этом была даже какая-то грация. А вот от того, что потом делал ее рот, к горлу подкатывала тошнота. Описывать это я не стану.

Но тут, по крайней мере, оставалось сомнение в ее пользу: не исключено, что соседка получала от еды удовольствие. А вот лицо ее мужа говорило прямо и недвусмысленно: такой скверной стряпни, как у нас, поискать. Что не мешало ему опустошать блюда, словно делая одолжение: «Кому-то же надо это есть».

Жюльетта, очевидно, думала то же, что я, и первой задала вопрос:

– А что вы обычно едите у себя дома, месье?

Пятнадцать секунд раздумья – и лаконичный ответ:

– Суп.

За этим могло стоять все, что угодно, но большего мы не узнали. Сколько ни допытывались наперебой: «Какой суп? Прозрачный, протертый, рыбный, овощной, гороховый, с гренками, с мясом, с лапшой, холодный, тыквенный, со сметаной, с тертым сыром, с луком-пореем?..» – в ответ повторялось одно только слово:

– Суп.

А ведь варил-то его он. Наверно, нельзя было так много с него спрашивать.

Десерт обернулся катастрофой. Это единственное блюдо, которое я запомнил, и не без причины: профитроли и к ним полная соусница растопленного шоколада. От вида и запаха шоколада киста пришла в возбуждение. Она хотела взять всю соусницу себе, а нам оставить выпечку. Мы с Жюльеттой не возражали против такого распределения, лишь бы избежать драм. Но воспротивился месье Бернарден.

Мы стали свидетелями семейной ссоры третьего типа. Доктор встал и сам положил несколько профитролей в тарелку своей половины. Затем он не слишком щедро полил их шоколадом и убрал соусницу подальше от нее. Как только предмет вожделения оказался вне пределов досягаемости, супруга взвыла. Издавая звуки, в которых не было ничего человеческого, она тянула щупальца к заветному Граалю. Тогда доктор взял его со стола, прижал к груди и сказал твердо:

– Нет. Нельзя. Нет.

Ответом ему был жалобный вой Бернадетты.

– Месье, – пролепетала моя жена, – дайте же ей. Я могу растопить еще шоколаду, мне нетрудно.

Ее вмешательство было проигнорировано. Тон между Бернарденами повышался. «Нет!» – рявкал он, а она кричала теперь что-то похожее на человеческие слова. Мало-помалу мы различили одно:

– Суп! Суп!

Стало быть, бедняга думала, что перед ней вариант ее привычной пищи. Я имел глупость сказать:

– Нет, мадам, это не суп, а соус. Его едят иначе.

Киста, очевидно, сочла меня идиотом, а мои пояснения неуместными, и завопила еще пуще.

Нам с Жюльеттой хотелось провалиться сквозь землю. Ссора становилась все жарче, никакого примирения не намечалось. В конце концов Паламед принял решение, до которого не додумался бы и царь Соломон: он вынул ложку из соусницы, облизал ее, а затем одним глотком выпил содержимое. Пустую соусницу он поставил на стол и поморщился, словно говоря: «Какая гадость этот ваш шоколад!»

Раздался последний душераздирающий вскрик кисты:

– Суп!

После чего бедняга осела, скукожилась и понуро затихла. К своей тарелке она не притронулась.

Нашему с женой возмущению не было границ. Каков мерзавец! Через силу вылакать соус, который ему не по вкусу, только чтобы проучить богом обиженное существо! Почему было не дать несчастной супруге полакомиться? Я готов был встать и своими руками приготовить целую кастрюлю жидкого шоколада для бедного млекопитающего. Но страх перед мучителем остановил меня.

С этой минуты мы оба прониклись к Бернадетте сочувствием и даже, пожалуй, нежностью.

После ужина мы вновь умостили телеса нашей гостьи на диване, а доктор развалился в кресле. Жюльетта предложила кофе. Месье буркнул «Да»; мадам, все еще обиженная, не издала ни звука.

Моя жена не стала настаивать и скрылась в кухне. Через десять минут она вернулась, неся на подносе три чашечки кофе и большую кружку шоколада.

– Суп, – сказала она, с любезной улыбкой протягивая кружку кисте.

Паламед нахмурился с видом более недовольным, чем когда-либо, но протестовать не посмел. Мне хотелось зааплодировать: как всегда, Жюльетта оказалась мужественнее меня.

Киста вылакала шоколад, мыча от удовольствия. Зрелище было отвратительное, но мы радовались за нее. А глядя на красное от гнева лицо ее мужа, и вовсе блаженствовали.

Я пустился в разглагольствования о роли Парменида в становлении философского словаря. Но как я ни старался говорить скучно, нудно, заумно и путано, гости не выказали ни малейшего признака раздражения.

Мало-помалу до меня дошло, что им даже нравится мой словесный понос. Не потому, что он был им интересен, – он их убаюкивал. Мадам Бернарден была не чем иным, как огромным пищеварительным органом. Издаваемый мной монотонный гул обеспечивал ей тот дивный покой, о котором мечтает сытая утроба. В общем, соседка провела чудесный вечер.

Ровно в 11 часов доктор поднял ее с дивана. Если во французском языке не существует слова «невозможно»[6], то слова «спасибо» не существовало в бернарденском. Мы сами готовы были их благодарить – за то, что они уходят.

Они пробыли у нас всего три часа, что было бы почти оскорбительно со стороны обычных гостей. Но с супругами Бернарден час впору было считать за два. Мы валились с ног от усталости.

Паламед удалился в ночь, таща за собой мертвый груз супружества. Казалось, здоровенный бурлак тянет баржу.


Наутро мы проснулись с пренеприятным чувством, что совершили вчера ошибку. Какую? Этого мы не знали, но не сомневались, что она нам еще аукнется.

Говорить об этом мы не решались. Мытье вчерашней посуды показалось нам благом: так замученные муштрой солдаты предпочитают тупую работу, ибо она успокаивает.

Перевалило за полдень, а мы так и не обменялись ни словом. Глядя в окно, Жюльетта дала первый залп, спросив как бы невзначай:

– Интересно, она уже была такой, когда он на ней женился?

– Я тоже об этом думал. Глядя на нее, невозможно представить, что она была когда-нибудь нормальной. С другой стороны, если она всегда была… такой, зачем он взял ее в жены?

– Он врач.

– Профессиональный долг, конечно, дело хорошее, но жениться на такой пациентке – это уж чересчур.

– Всякое случается, не так ли?

– Надо признать, что эта версия выглядит наименее фантастической.

– В таком случае месье Бернарден – святой.

– Странный святой, право! Вспомни-ка историю с шоколадным соусом.

– Суп. Ну да. Знаешь, сорок пять лет жизни с такой женой могут изменить человека не в лучшую сторону.

– Да уж, верно, поэтому он и стал таким чурбаном. Если не с кем говорить сорок пять лет…

– Но она ведь разговаривает.

– Она способна изъясняться, это да. Но поговорить-то с ней невозможно. Видишь, все ясно: Бернарден поселился в этой глуши, чтобы спрятать от людей свою жену. Почему у него испортился характер, тоже теперь понятно: от общения с ней – и только с ней одной. И понятно, зачем он вторгается к нам на два часа каждый день: то, что в нем осталось человеческого, нуждается в человеческом обществе. Мы – его последний якорь спасения: без нас он опустится до личиночного состояния своей половины.