Даниэль Буланже

Клеманс и Огюст:

Истинно французская история любви

Будьте счастливы

Для удобства читателя я веду свой рассказ от первого лица о приключениях, случившихся не со мной, но все дело в том, что герои этой истории были мне столь близки, что кажется, будто я сам побывал в их шкуре. Когда я прочел роман моей жене, чтобы услышать мнение первого стороннего наблюдателя, она меня спросила только о том, не любил ли я героиню в реальной жизни. Это все, что ее интересовало… Затем она снова взялась за свою книгу «Клоны и роботы», которую она закрыла, чтобы выслушать меня, книгу, похожую на все книги из ее личной библиотеки. Сказать по правде, я, подчиняясь некоему инстинктивному чувству, стараюсь держаться от этой библиотеки подальше, ибо черные заросли колючего кустарника всех этих томов с пугающими названиями — «Воспоминания о войне», «Энциклопедия социальных взрывов», «Расизм и мафия», «Экстремизм и угроза обществу», «Под властью библейского закона: око за око, зуб за зуб», «Заговоры и вендетта», «Загрязнители окружающей среды и голод», «Ядерный распад» — не оставляют ни малейшего шанса нежному бутону розы на жизнь. Я часто задавался вопросом, что заставляет простых смертных подолгу оставаться в этой долине слез, что принуждает их покорно нести бремя проклятия и даже не делать никаких попыток поискать, не затерялись ли в этом нагромождении бедствий и невзгод жалкие остатки доброты, забытые неким верховным божеством. А ведь я сам находил несколько таких объедков божественного пиршества, подобно тому как мусорщики, опорожняющие урны и мусорные бачки, находят то лишь чуть надкусанное яблоко, то горбушку хлеба, то вполне еще пригодную для носки одежонку, то колье со сломанным запором, который еще можно починить, то фарфоровую статуэтку с отбитой подставкой, то книгу с оторванной обложкой, но с чистыми, неповрежденными страницами. Неужели я такой легкомысленный, ветреный и неглубокий человек? Вероятно, так оно и есть, но мне-то кажется, что я, не будучи злопамятным и не имея склонности к бесконечному переживанию уже оставшихся в прошлом несчастий, таким образом сохраняю себя как личность, уважаю самого себя и потому не боюсь, что солнце в какой-то момент остановит свой бег по небосклону, а звезды, едва вспыхнув, тотчас же погаснут.

— Хочешь чашечку чая? Вода еще горячая… — говорю я жене.

— Да, пожалуйста, без сахара.

* * *

Как все это еще близко и как одновременно уже далеко! Но не будем говорить о времени, ведь мы не можем терять его понапрасну. Итак, меня зовут Огюст Авринкур, а мою сообщницу — Клеманс. Я человек не честолюбивый, и у меня нет иных устремлений и чаяний, кроме желания быть счастливым. Я одновременно исполняю обязанности рецензента и корректора в объединении нескольких крупных и известных парижских издательств. Живу я в небольшой двухкомнатной квартирке в мансарде, под самой крышей, неподалеку от Института Франции, то есть от объединения пяти академий. Если выглянуть в окно, то можно увидеть машины, снующие по набережной на другом берегу Сены. Саму реку из моего окна не видно, но ее близкое присутствие и живительное дыхание ощущается довольно явно. Я вцепляюсь руками в подоконник и высовываюсь из окна как можно дальше… Иногда, прогуливаясь по улицам Парижа, я прохожу мимо витрин книжных лавок, и порой у меня начинается легкий приступ тщеславия, небольшой глоток этого хмельного напитка на мгновение опьяняет меня — вон та книга, выставленная на продажу и возвышающаяся над всеми другими, является предметом и моей гордости, плодом и моих трудов, ведь это я избавил ее от нескольких грамматических ошибок, а вон в той я восстановил должный порядок в орфографии; увы, однако же я признаю, что совершенно не способен связно рассказать какую-нибудь историю, хотя мне и случалось придумывать концовку чуть ли не к каждой главе в «опекаемой» мною книге. Но вообще-то это не мое дело. Когда какой-нибудь автор спрашивает, что я думаю о его творении, да еще и подчеркивает, что придает большое значение мнению того, чей взгляд первым пробежал по страницам его труда, я никогда не позволяю себе обидеть его каким-либо замечанием, заронить в его душу какие-нибудь сомнения. Мне кажется, что переделанные мною фразы, вставленные или замененные синонимами слова, добавленные столь необходимые цезуры, подчеркнутые повторы, тонкие штрихи и робкие вопросительные знаки, поставленные карандашом на полях около предложений или абзацев, смысл которых остался для меня неясен, — все это само говорит за себя. Кстати, моя корректность и скромность оцениваются обычно по достоинству.


Однажды летним вечером, когда я возвращался домой, неся под мышкой целую кипу почтовых бандеролей, скопившихся в моей ячейке в издательстве, вдруг припустил проливной дождь, заставивший меня ускорить шаг. Придя домой, я сел у открытого окна; до меня донесся запах промокших улиц, и, как ни странно, город пах псиной. В тот вечер мне почему-то даже больше, чем по обыкновению, захотелось тотчас же приступить к чтению. Я начал с того, что взвесил на руке все бандероли и остановил свой выбор на самой легкой. К тексту собственно произведения было скрепкой прикреплено письмо, скрывавшее первую страницу. Вот что в нем было написано: «Господин директор, Маргарет Стилтон, роман которой я перевела, является моей ближайшей, задушевной подругой, она живет в графстве Кент. Я отдаю на ваш суд ее роман без ее ведома, в надежде, что вы, как и я, найдете в нем кое-что интересное и ценное с общечеловеческой точки зрения и что я смогу сообщить ей весьма приятное известие. Я ни в малейшей мере не сомневаюсь в том, что вы отнесетесь к плоду трудов и воображения моей подруги со всем вниманием, а также я не сомневаюсь в благоприятном ответе. Мой адрес: Клеманс Массер, до востребования, ул. Лувр, Париж». Роман был озаглавлен так: «Мы уедем, когда вам будет угодно». Он состоял из пятнадцати абсолютно одинаковых по объему глав, но мало того, что каждая глава занимала ровно двадцать страниц, в каждой главе было еще и одинаковое количество слов! Оказалось, что он совершенно не похож на те романы, что мне обычно нравятся, но я торопился дочитать его до конца и в то же время я ощущал себя даже несчастным от того, что придется расстаться с персонажами, втянувшими меня в некий заколдованный, но счастливый круг. Я тотчас же решил для себя, что эта Маргарет Стилтон могла бы предложить мне любое кругосветное путешествие или отправиться на поиски любых приключений, и я бы не отказался; и вот я, чего со мной никогда прежде не бывало, сейчас же, не отрываясь, вновь перечитал роман. Мое замешательство только усугубилось. Во мне росла и крепла уверенность, что на самом деле не было двух дам: госпожи Стилтон и госпожи Массер, а была одна-единственная женщина. В любом случае перевод, если это был перевод, отличался хорошим, даже изысканным стилем. В моем поведении появилось нечто странное, вернее, все мое поведение стало странным, необычным. Вместо того чтобы тотчас же сдать отчет-рецензию на прочитанный роман в издательство, я пошел на почту и отправил этой Клеманс Массер краткое послание с просьбой как можно скорее связаться со мной. Текст письма я набрал наспех, и конечно же он отобразил то состояние изумления, ослепления и восторга, в котором я тогда пребывал. В постскриптуме я сообщал, в какие часы меня можно застать дома: от 20 до 22 или (чтобы не было никакой двусмысленности или подозрений на двусмысленность) с 7 до 9 утра, так как я — ранняя пташка, добавил я простодушно и наивно, не заметив или не поняв, сколь дерзким и рискованным для нас обоих — и для нее, и для меня — было это добавление. Я также присовокупил свои сожаления по поводу того, что живу на седьмом этаже в доме без лифта. Я подписался моим настоящим именем: Огюст Авринкур, сотрудник издательства, и во втором постскриптуме я написал: «Разумеется, у меня есть абонентский ящик, но я полагаю, что надо действовать быстро». У меня не было ни малейших сомнений в том, что она придет на следующий же день.

На следующий день — это была пятница — она не появилась, не появилась она ни в субботу, ни в воскресенье. Правда, воскресенье не в счет, ведь воскресенье — это день, посвященный Господу Богу и семье, так что нет, на воскресенье я не рассчитывал. Но прошел и понедельник, и вторник… и опять ничего… Я приходил в издательство все позже и позже и уходил оттуда все раньше… В среду она тоже не подала признаков жизни, да и вообще никаких иных знаков не последовало, даже в моем почтовом ящике я, вопреки обыкновению, не нашел ничего, кроме счетов и рекламы. Четверг был для меня днем крушения всех надежд, днем отчаяния, а в пятницу утром я уже называл себя идиотом, последним дураком. Этот роман был всего-навсего лишь рукописью, такой же рукописью, как и все остальные. Однако же я не спешил вернуть эту рукопись в издательство вместе с прикрепленным к нему хвалебным отзывом, а впрягся в работу и засел за корректуру «Любовной жизни де Голля», труда некоего члена кабинета министров, не желавшего оставаться в гордом одиночестве и не занять своего места в ряду высших руководящих государственных сановников, посвятивших себя созданию хотя бы одного труда на историческую тему, предназначенного для публикации в серии биографий знаменитых людей, той самой серии, что дарует жизнь книжным лавкам, кормит их владельцев и заставляет французов грезить о подвигах, придавая одновременно облик историков политикам, властно распоряжающихся целыми мастерскими и цехами литературных негров, более или менее талантливых и сведущих в области истории. Признаюсь, я сам питаю некоторую слабость к событиям политической жизни, к фактам, имевшим место в политической борьбе, которые прежде замалчивались или были неизвестны широкой публике, меня захватывают эти историйки, даже если они изобилуют всяческими скабрезными деталями и вольностями.

В тот вечер я не вернулся к себе домой, но, как это со мной бывало в те дни, когда я не находил себе места, ощущая себя не в своей тарелке, я сел в поезд и поехал в Версаль. Я любил бывать там, когда мною овладевали грустные мысли, ибо именно там я привык врачевать мои горести и печали, я любил проводить там отпуск в небольшом семейном пансионе, владелец которого оказывал мне некоторое покровительство, потому что этот старый вояка видел, как рядом с ним в окопе где-то в Шампани умирал мой отец. Ничто, пожалуй, так не ободряло и не подкрепляло меня, как пешая прогулка вокруг Большого канала, посещение то ли в сотый, то ли в двухсотый раз замка, когда я примыкал к одной из групп туристов, «укрощенных и прирученных» экскурсоводами, чьи заученные речи я знал наизусть со всеми их грубоватыми шуточками, якобы обязательными тонкими намеками на некие интересные обстоятельства жизни августейшего семейства; кстати, некоторые из этих гидов даже обращались ко мне за подтверждением истинности своих слов как к знатоку и другу, но по окончании экскурсии они же проявляли некоторое смущение, как-то уж слишком неуверенно принимая от меня в протянутую руку положенную плату в виде монет или мелкой купюры.

Никогда и нигде мне не спалось так сладко и спокойно, как в Версале. Я обычно возвращался оттуда в воскресенье вечером, последним поездом, и по пути от вокзала до моего жилища я смотрел на Париж, и город казался мне некой пустой, покинутой людьми декорацией, где я был последней тенью живого человека, последним призраком, чем-то вроде тех отзвуков, что остаются в воздухе, в атмосфере театра после того, как там со сцены были произнесены возвышенные и благородные слова. Взглянув в последний раз в окно на простиравшуюся передо мной перспективу, где на ветру трепетали деревья и стояли неподвижные статуи, я ложился спать.


В дверь моей квартиры звонят. Я встал очень рано, на рассвете, и теперь нежусь в облаке горьковатого запаха кофе. Я машинально перечитал первые страницы романа, якобы принадлежащего перу Маргарет Стилтон. Сейчас около девяти часов утра. Я открываю дверь. Я вижу перед собой высокую стройную женщину, прислонившуюся спиной к последнему изгибу перил на лестничной площадке. Солнечный свет, льющийся через фрамугу окна, падает на темные волосы, ниспадающие чуть колышущейся волной на плечи, и заставляет сиять мягким светом голубые глаза цвета берлинской лазури, а алые губы под его воздействием обретают тот пурпурный оттенок, что порождает ассоциации с царственным пурпуром, о котором говорится в Священном Писании. Мне навстречу изящным, легким, каким-то скользящим движением протягивается узкая ладонь со сверкающим сапфиром, синеющим прямо посредине этой текучей, подвижной, живой субстанции, схожей с электрическим током.


— Клеманс Массер. Я пришла не слишком рано?


Она вошла величественно и просто, как королева, входящая в свои покои. Я предоставил в ее распоряжение мое плетеное кресло и стол, на который она положила сумочку-кошелек из мягкой кожи, висевшую у нее на тонком ремешке через плечо. Из слухового окошка донеслось голубиное воркование: это сизарь ворковал у водосточного желоба. А перед гостьей предстало странное существо на голову ниже ее самой, с жалко опущенными плечами, сутулое, с бессильно повисшими вдоль тела руками, немой, безжизненный манекен, из тела которого отлетела душа, пораженная ослепительным блеском ее появления; живого в этом манекене, в который превратился я сам, остались лишь глаза, и теперь я в изумлении таращил их на нее. Клеманс Массер положила руку на произведение Маргарет Стилтон, и если у меня и оставались еще какие-то сомнения, то этот жест окончательно их развеял, настолько он был властным.