Ночью мне не давали покоя дурацкие сны – мадемуазель Сержан в виде фурии со змеями в рыжих волосах лезла целоваться к Эме Лантене, а та с криком убегала прочь. Я пыталась прийти к Эме на выручку, но Антонен Рабастан в нежно-розовой одежде не пускал меня, держал за руку и говорил: «Послушайте же, как я пою романс, я от него без ума». И пел баритоном:

Друзья, меня похоронив.

Взрастите иву над могилой…[5]

на мелодию «Когда я гляжу на колонну, я горжусь тем, что я француз». Ерунда какая-то, я ни капельки не отдохнула!


В школу я прихожу с опозданием и гляжу на мадемуазель Сержан с подспудным удивлением: неужели эта вот рыжая тётка благодаря своей смелости и впрямь взяла надо мной верх? Она посматривает на меня лукаво, почти насмешливо, но я, усталая, удручённая, не склонна принимать вызов.

Когда я покидаю класс, Эме строит малышей (кажется, что события вчерашнего вечера привиделись мне во сне). Я говорю «здрасьте». Вид у неё тоже утомлённый. Мадемуазель Сержан поблизости нет, и я останавливаюсь.

– Как вы себя сегодня чувствуете?

– Спасибо, Клодина, хорошо. А вот у вас под глазами синяки.

– Может быть. Что нового? Прошлая сцена не повторилась? Она с вами всё также любезна?

Эме смущённо краснеет.

– Нового ничего, и она по-прежнему очень любезна со мной. Вы… вы её просто плохо знаете, она совсем не такая, как вы думаете.

С тяжёлым сердцем я слушаю, как она мямлит. Когда она вконец запутывается, я останавливаю её:

– Возможно, вы правы. Так вы придёте в среду в последний раз?

– Да, конечно, я уже спросилась, приду совершенно точно.

Как быстро всё меняется! После вчерашней сцены мы разговариваем уже по-другому – сегодня я бы не осмелилась открыть ей свою жгучую тоску, которой не утаила вчера вечером. Ну ладно! Повеселю её чуток.

– А ваши шашни? Как поживает красавчик Ришелье?

– Кто? Арман Дюплесси? Хорошо поживает. Иногда он битых два часа топчется в темноте под моим окном, но вчера я дала понять, что заметила его, так он шмыг – и поминай как звали. А когда позавчера господин Рабастан хотел привести его к нам, он отказался.

– А ведь Арман серьёзно увлечён вами, честное слово. В прошлое воскресенье я случайно подслушала, как младшие учителя беседовали у дороги. Впрочем, не буду об этом, скажу только, что Арман влюбился по уши, но только его надо приручить, он – птица дикая.

Оживившись, Эме хочет выспросить об этом поподробнее, но я ухожу.


Сосредоточим свои мысли на уроках сольфеджио обольстительного Антонена Рабастана. Они начинаются с четверга. Я надену синюю юбку, блузку со складочками, подчёркивающую талию, и передник – не большой чёрный, облегающий фигуру какой я ношу каждый день (он мне, впрочем, идёт), а маленький, красивый, голубой, вышитый – он у меня нарядный, для дома. И хватит! Не буду я из кожи лезть ради этого господина, а то как бы подружки не сообразили, что к чему.


Ах, Эме, Эме! Какая, право, жалость, что эта прелестная птичка, утешавшая меня среди гусынь, так быстро упорхнула. Теперь-то я понимаю, что последний урок уже ни к чему. Такому человеку, как она – слабому, себялюбивому, падкому на удовольствия, не упускающему своей выгоды, – перед мадемуазель Сержан не устоять. Приходится уповать на то, что я скоро оправлюсь от этого горького разочарования.

Сегодня на переменке я ношусь сломя голову, чтобы как-то встряхнуться и согреться. Мы крепко держим Мари Белом за её «руки акушерки» и бежим во весь дух, таща её за собой, пока она не просит пощады. Затем, угрожая запереть её в уборной, я заставляю Мари громко и внятно продекламировать рассказ Ферамена из «Федры». Она выкрикивает александрийские стихи мученическим голосом, после чего, воздев руки у небу, убегает. На сестёр Жобер это, кажется, производит впечатление. Хорошо, если им не по душе классика, я, как только подвернётся случай, подкину им что-нибудь современное!

Случай подворачивается очень скоро. Едва мы возвращаемся в класс, как нас впрягают в работу: в преддверии экзаменов мы тренируемся в письме круглым и смешанным почерками. Потому что все мы, как правило, пишем вкривь и вкось.

– Клодина, продиктуйте примеры, а я пойду рассажу младший класс.

Она отправляется во «вторую группу», которую тоже выселяют невесть куда. Это означает что добрых полчаса мы проведём без мадемуазель Сержан. Я начинаю:

– Дети мои, сегодня я продиктую вам нечто очень забавное.

Все хором выдыхают «А!».

– Да, весёленькие песенки из «Дворцов кочевников».

– Название очень милое, – на полном серьёзе замечает Мари Белом.

– Ты права. Готовы? Поехали!

На одной кривой ленивой,

Непреклоннейше ленивой.

Возбуждается и тонет

Целый пук кривых ленивых.

Я останавливаюсь. Дылда Анаис не смеётся, потому что не понимает, что к чему (и я тоже). Мари Белом в простодушии своём восклицает:

– Послушай, мы ведь сегодня утром уже занимались геометрией! И потом, что-то уж больно сложно, я и половины не успела записать.

Двойняшки недоверчиво таращат все четыре глаза. Я бесстрастно продолжаю:

Кривые оформляются в такую же осень,

Просим боль утишить в осенние вечера,

Что вчера породила лень кривой и твои прыжки.

Они с трудом поспевают за мной, уже отчаявшись понять, о чём речь; я испытываю лёгкое удовлетворение, когда Мари Белом жалобно перебивает меня:

– Погоди, не спеши, лень кривой и чего? Я повторяю:

– Лень кривой и твои прыжки. Теперь перепишите это сначала круглым, а потом смешанным почерком.

Мне в радость эти дополнительные уроки по письму, когда мы готовимся к экзаменам, которые состоятся в конце июля. Я диктую причудливые фразы и от души веселюсь, когда эти дочки мелких обывателей послушно читают наизусть или записывают подражания романской школы или колыбельные, нашёптанные Франсисом Жаммом, – всё это я нарочно выискала для своих дорогих подружек в журналах и книжечках, которые в большом количестве получает папа. Все они, от «Ревю де дё монд» до «Меркюр де Франс», скапливаются у нас дома. Папа предоставляет мне право их разрезать, а право прочтения я присваиваю себе сама. Надо же кому-то их читать! Папа просматривает их по диагонали, рассеянно, ведь о мокрицах в «Меркюр де Франс» упоминают редко. Я же просвещаюсь, не всегда, правда, улавливая, в чём там дело, и предупреждаю папу, когда срок подписки заканчивается: «Папа, продли подписку, не то почтальон в нас разочаруется».

Дылда Анаис, которая ни бельмеса не смыслит в литературе – и это не её вина, – недоверчиво бормочет:

– Наверняка ты сама нарочно придумала всё, что диктуешь нам на уроках письма.

– Скажешь тоже! Это стихи, посвященные русскому царю, нашему союзнику, так-то вот!

Она не смеет поднять меня на смех, но огонёк недоверия в её глазах не гаснет.

Вернувшись, мадемуазель Сержан заглядывает в тетради и возмущается:

– Клодина, как вам не стыдно диктовать подобную чушь? Вы бы лучше заучивали наизусть теоремы по математике, всё польза!

Но ругается она по привычке, эти розыгрыши ей тоже по вкусу. Однако выслушиваю я её с самым серьёзным видом, и меня снова обуревает злоба, ведь передо мной злодейка, похитившая нежность предательницы Эме… Какой ужас! Уже полчетвёртого, и через полчаса Эме явится к нам в последний раз.

Мадемуазель Сержан встаёт и говорит:

– Закройте тетради. Старшие девочки, которые готовятся к экзамену, останьтесь, мне надо с вами поговорить.

Остальные уходят, медленно надевая на ходу пальто и платки; им обидно, что они не услышат что-то, без сомнения, чрезвычайно интересное, что сообщит нам рыжая директриса. Она начинает говорить, и я, как всегда, поневоле восхищаюсь её чётким голосом, решительными чеканными фразами.

– Думаю, вы не тешите себя иллюзиями и понимаете, что ничего не смыслите в музыке – все, кроме Клодины, которая играет на пианино и бегло читает ноты. Я было поручила ей давать вам уроки, но вы такие недисциплинированные, что не послушаетесь своей подруги. Начиная с завтрашнего дня по воскресеньям и четвергам вы будете приходить к девяти часам заниматься сольфеджио и чтением нот под руководством господина Рабастана, потому что ни я, ни мадемуазель Лантене не в состоянии вас этому научить. Господину Рабастану будет помогать Клодина. Постарайтесь вести себя прилично. И приходите завтра к девяти.

Я тихо добавляю «Р-разойдись!», и это достигает её грозных ушей; она хмурится, но потом не выдерживает и улыбается. Её маленькая речь была выдержана в таком категоричном тоне, что сама собой в конце напрашивалась воинская команда – мадемуазель Сержан тоже это заметила. Надо же, по всей видимости, я не могу её больше рассердить! Прямо руки опускаются… Неужели она так уверена в своей полной победе, что может выставлять себя добрячкой?

Она уходит, и поднимается настоящая буча. Мари Белом никак не успокоится:

– Вот это да, поручить молодому человеку давать нам уроки, это уж чересчур! Всё же будет забавно, правда, Клодина?

– Да. Надо же немного развлечься.

– А тебе не страшно, что ты будешь на пару с Рабастаном обучать нас пению?

– Представь себе, мне совершенно всё равно.

Я слушаю вполуха и, сгорая от нетерпения, жду: мадемуазель Лантене пока не пришла. Дылда Анаис в восторге, она зубоскалит, держится за бока, словно её душит смех, и наседает на Мари Белом, та охает и никак не может от неё отбиться.

– Теперь ты покоришь сердце красавца Рабастана, – говорит Анаис. – Он не устоит перед твоими тонкими длинными руками акушерки, стройной фигурой, выразительными глазами. Вот увидишь, дорогая, дело кончится женитьбой!

Анаис совсем распоясывается, она выплясывает перед зажатой в угол Мари, а та прячет свои злосчастные руки и визжит как резаная.

Эме всё нет! Я нервничаю и, не находя себе места, подхожу к двери у лестницы, ведущей к «временным» (всё ещё) комнатам учительниц. Как хорошо, что я догадалась посмотреть! Вверху мадемуазель Лантене уже готова сойти с лестничной площадки. Мадемуазель Сержан держит её за талию и тихо, ласково в чём-то её убеждает. Потом она одаривает Эме долгим поцелуем, та, расчувствовавшись, с готовностью подставляет лицо и медлит уходить, а уже на лестнице оборачивается. Я отскакиваю, чтобы меня не заметили, и на меня снова наваливается тоска. Какая Эме скверная, как быстро она ко мне охладела и отдала свои ласки, свои золотистые глаза той, что была нашей врагиней! Не знаю, что и думать… Она заходит за мной в класс, где я сижу, погрузившись в размышления.

– Вы идёте, Клодина?

– Да, мадемуазель, я готова.

На улице я не отваживаюсь задавать вопросы, да и что она могла ответить? Лучше подождать до дома, а пока я ограничиваюсь банальными фразами о холодах, скором снеге, о том, как весело будет по воскресеньям и четвергам на уроках пения. Но говорю я просто так, и она прекрасно понимает, что вся эта болтовня ничего не значит.

Дома, при свете лампы, я открываю тетради и смотрю на Эме: она ещё красивее, чем в прошлый раз: обведённые тёмными кругами глаза кажутся больше на побледневшем лице.

– Похоже, вы переутомились?

Мои вопросы смущают Эме, почему бы это? Щёки её розовеют, она прячет глаза. Бьюсь об заклад, она чувствует себя немного виноватой. Я продолжаю:

– Скажите, эта рыжая злодейка по-прежнему лезет к вам со своей дружбой? Пристаёт со своими неистовыми ласками, как тогда?

– Нет… она очень добра ко мне… Уверяю вас, она очень обо мне заботится.

– Она опять вас гипнотизировала?

– Что вы! Об этом нет и речи… По-моему, в прошлый раз я слегка преувеличила, просто переволновалась.

Она совсем растеряна. Ничего не поделаешь, мне надо знать точно. Я подхожу к ней и беру её маленькие руки.

– О дорогая, расскажите, что ещё случилось! Неужели вы не поделитесь со своей бедной Клодиной, ведь позавчера я так расстроилась.

Но она явно взяла себя в руки и твёрдо решила молчать; постепенно успокоившись, она делает вид, что ничего не произошло, и глядит на меня лживыми и ясными кошачьими глазами.

– Говорю вам, Клодина, она оставила меня в покое и вообще очень добра ко мне. Знаете, она вовсе не такая плохая, как мы думали…

Что означает этот равнодушный голос и незрячий взгляд широко раскрытых глаз? Таким тоном она говорит со своими ученицами, мне только этого не хватало! Я креплюсь, чтобы не заплакать и не выставить себя на посмешище. Выходит, между нами всё кончено? И если я допеку её своими вопросами, мы на прощанье только рассоримся… Делать нечего, я беру английскую грамматику, Эме поспешно открывает мою тетрадь.

В первый и единственный раз мы серьёзно занимаемся с ней английским. С тяжёлым, готовым разорваться сердцем я перевожу целые страницы текста:

«У вас были перья, а у него не было лошади. У нас будут яблоки вашего кузена, если у него много перочинных ножиков.