Вот здесь вчера она отдалась ему. Когда она входила, он глядел в ее лицо, ища признаков волнения. Один жест, один штрих. Ничего! Она словно все забыла. Или как будто это был сон. Она так полна своими мыслями, что не только не волнуется рядом с ним, она о нем забывает.

— О чем ты думаешь, Маня?

— Я, кажется, нашла, Марк. Все, что ты играл там, сейчас, идет в разрез с моим настроением. Ты слышал «Полет Валькирий»? У тебя есть Вагнер?

— Н-нет. Можно послать сейчас в магазин.

— Но сумеешь ли ты сыграть? Переложено ли это для рояля? Ах, Марк, если это мне нынче не удастся… Ты звонил ей?

— Да, не волнуйся.

Он садится на ковер у ее ног. И, обняв ее, прижимается головой к ее груди. Она остается недвижной.

— Я все-таки не знаю до сих пор, что хочешь ты рассказать своей пляской.

— Историю моей души. А… ты удивлен?

Она обнимает его рукою, как будто рядом с нею брат или товарищ.

— Не знаю, что поймет в этом Иза? И поймет ли она вообще. Но ты должен знать. Твоя музыка создает мир. Это будет история моей души.

— Любви?

Она отодвигается и внимательно смотрит в его насторожившиеся глаза.

— Нет. Почему именно любви? Разве без нее уже ничего нет в жизни?

«О, как много в этой фразе! Прощай Маня-девочка! Ты уже не вернешься».

— Моя пляска нынче — это то, что было. И то, что будет.

Он с отчаянием прижимается лицом к ее груди. Безумное желание растет в его душе. Стоило прикоснуться к этому телу, как стихийная страсть начинает туманить сознание. Он крепко, больно обнимает Маню.

Но рука ее ласково падает на его лицо. Так доверчиво и нежно. И она говорит трепетным голосом, горячим и страстным, каким говорят слова любви:

— Я мечтаю изобразить в жестах и мимике все, что пережила. Мою любовь к жизни и жажду счастья, мою любовь к Любви. Ты понял? Потом…

«Неужели это та, которая была бессильна перед моей лаской?..»

— Потом смерть. Это самое трудное, Марк. Не знаю, найду ли я жесты, прекрасные и скорбные? Будут ли они трагичны?

«Какой броней одета она? Где ее чувственность, порабощавшая ее всецело? В чем ее сила теперь? И во мне холодеет желание».

— Я думаю, что только трагические сюжеты надо брать, чтобы поднять танец на ту высоту, на какой он был в древности. Это было частью религии. Толпа опошлила его. Из религии сделала развлечение. Но я хочу служить новой религии!

«Она сильнее меня. Ее душа горит. Но не для меня. Я не могу бороться с холодом, которым веет от нее».

Она вдруг оборачивается и кладет ему обе руки на плечи.

— И вот вчера, когда мы сидели тут вместе, я вдруг почувствовала в себе такую силу, такой трепет, так много образов поднялось… Я вдруг словно проснулась, когда ты поцеловал меня… О Марк! Я поняла, что значит вдохновение!

Она глядит в его зрачки. Глаза ее опять большие и таинственные. Потом тихонько наклоняется и целует его в лоб.

— Я люблю тебя, Марк, — говорит она… И это звучит, как молитва.

Обессиленный, уничтоженный, подавленный, он закрывает глаза.

Все ясно теперь. В один миг очами своей страдающей души он как бы видит все будущее их любви. Она будет брать его в редкие минуты душевного подъема. Его страсть будет той музыкой, без которой она не сможет создать своих образов. Потом он останется в тени. Она вернется к искусству.

Откажется ли она от нового увлечения? О нет! К этому он должен быть готов! Все, что обогатит ее душу, все, что расцветит ее творчество, должно быть дорого ему.

Никаких договоров. Никаких клятв. Он будет ждать. Вернется ли она?

— О Марк! Сумею ли я выразить то, что родилось во мне? Сумею ли я захватить тебя и ее? Есть ли у меня талант?


В салоне креолки мебель и шторы золотистого шелка. Свет электрической лампы на высокой подставке скрадывается огромным палевым абажуром с блестящей бахромой. Светлый ковер покрывает всю комнату. В камине огонь. В углу дремлет пианино.

Иза входит, экспансивная, шумная, протягивая Штейнбаху обе руки. Она кричит на собак. Толкает их ногой и приглашает гостей садиться. Зорко щурится на Маню, оглядывает ее с ног до головы взглядом оценщика. И потом приветствует ее с любезностью королевы, как бы подчеркивая разницу между знаменитостью и простой смертной.

Она говорит по-французски, быстро, с акцентом, странно и неприятно картавя. Разговаривая со Штейнбахом, улыбается Мане. Зубы у нее хороши, и улыбка приятна.

Глазами художника, с захватывающим интересом Маня изучает лицо этой женщины, в руках которой ключи к ее счастью.

Лицо сложной натуры, с низменными инстинктами и сильными страстями, но поразительно красноречивое и действительно трагическое. Оно передам ревность, отчаяние, ненависть, лесть, пламенную молитву к мстительному богу, раскаяние, ужас. Он передаст любовь, бурную и стихийную, все, что живет в ее душе.

Но что знает она о любви поэтической и далекой? О любви к портрету, к образу, родившемуся в утренних грезах? Что знает она о тишине в горах тишине в сердце? Об экстазе, который зажигает слезы в груди и ведет человека к подвигу?

— Не хотите ли начать? — Иза указывает на пианино.

— Oh, madame. В другой раз. Я прошу извинения. Я слишком… подавлена впечатлениями.

«Что это значит? Уж не передумала ли она?..» — говорят черные глаза хозяйки. И алчный огонек загорается в них.

Опустив голову и разглаживая складки юбки на коленях, Маня холодно говорит Штейнбаху по-русски:

— Я никогда не смогу танцевать в такой обстановке, среди собак и попугаев. Объясни ей это. Пригласи ее к себе завтра. Пусть она назначит час!

Штейнбах с секунду думает. Потом, не изменяя ни одного слова, передает артистке, что сказала Маня.

Лица обеих женщин вспыхивают румянцем. Их глаза встречаются.

«Так вот ты какая!..» — как бы говорит растерянное лицо Изы.

И сдвинутые брови Мани как бы отвечают: «Я не хочу быть другой».

— Но постойте. Я подумаю. Я никуда почти не выезжаю. Впрочем, днем…

— …Я могу работать только вечером, — твердо говорит Маня. — Днем моя душа тускла. Как артистка, вы это поймете. И если бы вы согласились…

Иза молчит. Ее глаза искрятся, погружаясь в зрачки Мани. За этим тоном она чувствует что-то, с чем нельзя не считаться. Сейчас только она спрашивала себя, что нашел Штейнбах в этой девушке? Почему выбрал ее из всех других? Она вчера еще, прочитав его записку, удивилась странной фантазии, возникающей у этих русских, — учиться искусству мимов. Как будто этому можно учиться? Как будто она сама — дочь прачки, почти нищая — училась чему-нибудь?

Но сейчас встают сомнения. Просыпается любопытство. Не только банальное женское любопытство. Но интерес артистки. Она смотрит на Маню без улыбки, широко открытыми глазами. «Днем моя душа тускла… В этой фразе много сказано.

— Хорошо. Я приеду. Назначьте час.

Уже в дверях, когда под оглушительный лай собак и крики рассерженного какаду они выходят из салона, она вдруг вспоминает. И алчный огонь сверкает опять в ее глазах.

— Вы понимаете, конечно, что при этих условиях гонорар».

— Дура! — кричит ей сердитый попугай, которому собаки не дают заснуть.

— Милый Бакко, — говорит она попугаю. — Как можешь ты чему-нибудь мешать?

И в первый раз, нахмурив брови, она с удивлением оглядывает эту комнату, которая час назад казалась ей последним словом роскоши и вкуса.


В обширном кабинете Штейнбаха весь пол покрыт ковром и мебель отодвинута. В углу рояль. Электричество дает только мягкий полусвет. Камин пылает.

Свернувшись в клубочек, поджав ноги, в старинном вольтеровском кресле сидит Иза. Она закутана в мех. Волной упали на низкий лоб ее черные жесткие волосы. Глаза ее, устремленные на Маню, искрятся.

Она стоит посреди комнаты в светло-голубой газовой тунике. Руки, шея и ноги обнажены. Волосы схвачены греческим узлом на затылке. Она смотрит вверх.

Странные звуки Грига в тихой игре Штейнбаха строят что-то новое в ее душе. Она никого не видит. Она вспоминает. В прошлое погрузился ее взор. Утонула в нем душа ее, растворилась. Она ждет. Легкий трепет ожидания дергает ее губы и концы пальцев в опущенных руках. Глаза застыли, неподвижные. Зрачок разлился. Она ждет. Сейчас зазвучат вдали шаги Того, кто несет радость забвения. И под ногой его заалеют цветы.

Вдруг воздух затрепетал от полета Валькирий… Они мчатся, прекрасные, свободные. Маня видит их там, высоко. Она слышит, как бьют их крылья, как рассекают они воздух.

Руки ее взмахнули. Вот она закружилась, понеслась по комнате в какой-то стихийной потребности движения, в какой-то дикой радости, вдруг забившей ключом в ее сердце. Волосы упали и разметались. Запылало лицо. Она видит черное небо, огромные звезды. В лицо веет степной ветер. И Любовь, светлая и радостная, и желание, темное и жгучее, глядят ей в глаза из прошлого, обнявшись, как брат с сестрой. И разделить их нельзя…

Вдруг мрачный аккорд… И жизнь замирает.

А звуки, темные и трагические, льются, как подавленные рыдания. Жуткие диссонансы вплетаются в аккорды и сеют Ужас.

Смерть входит, как царица, и гасит жизнь ледяным дыханием… Зигфрид умер. Гибнет радость.

Маня медленно, шаг за шагом, отступает назад, в глубь комнаты, с трагическим лицом, с вытянутыми руками, как бы защищаясь от Неизбежного.

Вся подавшись вперед, жадно полуоткрыв губы, глядит Иза в это лицо… Целая гамма оттенков прошла по нему сейчас… Отчаяние. Немой вопль тоски… Изогнулась линия бровей…

Вдруг руки падают. Глаза меркнут. Уста сомкнулись с горечью. Голова свешивается на грудь.

Маня неподвижно застыла, как надгробное изваяние. А торжественные, глубокие звуки говорят о Вечности в Беспредельном.

…Сердце Штейнбаха бьется. Ему вспоминается ночь самоубийства. Он видит лицо Изы. Он чувствует ее волнение.

«Это было самое трудное, — думает он. — Сейчас конец».

Задрожали новые звуки, высокие-высокие и чистые.

Там, выше облаков, в лазури родились они. И зазвенели, как песня небес, непонятная людям. Как с горных высот бежит серебристый ключ, так спускаются эти звуки в темную долину печали, в нашу жестокую жизнь. Мечты, не знающие осуществления. То, что снится каждому из нас на заре и забывается под вечер. Это сны безумцев. Вечные загадки, на которые нет ответа. Белый лебедь Лоэнгрина. Светлая улыбка рыцаря Грааля.

…«О, постойте! Возьмите меня с собой!.. — говорят Манины глаза. Поднимите меня над большой дорогой жизни, — вы — безгрешные!»

И с лицом, полным экстаза, она идет на цыпочках, все выше поднимая руки — вся порыв и движение — как бы силясь взлететь на крыльях души за таинственным Лоэнгрином. За белым лебедем нашей Мечты.

Все земное отпало. Все прожитое забылось.

Серебряные звуки дошли до предельной черты. На крыльях лебедя Лоэнгрин перенесся за грани — земли. И скрылся из глаз людей навеки.

И прозрачные звуки растаяли…

Руки Мани опускаются. Она оглядывается, как бы просыпаясь.

Вдруг с криком Иза срывается с кресла и кидается ей на грудь. Забыты расчеты, самолюбие, мелочная зависть. Художник в ее душе торжествует над женщиной.

И только теперь Маня очнулась. И чувствует свою победу.


…Они остаются вдвоем… Наконец!

Вся разбитая пережитым, Маня лежит в кабинете. Камин пылает, но ей холодно. Теплый плед окутал ее всю. У нее нет сил переодеться.

Штейнбах ходит на цыпочках. Боится сделать лишнее движение. Он тоже потрясен. Он не ждал подобного исполнения. Иза права. Чему ей учиться? Полгода, много год Некоторые приемы техники, несколько пластических поз. Изучить национальные танцы. И она будет артисткой.

— Она меня растрогала, — говорит Штейнбах, подсаживаясь у кушетки, на ковре, и целуя холодную руку Мани. — Я никогда не ждал от нее такой непосредственности. Что значит истинная артистка! Но ты была удивительна, Маня. Нет, я не прибавлю ни слова больше! Ты знаешь все.

Ее пальцы слабо гладят его лицо.

— Марк, я обязана тебе моим успехом. Я ничто без тебя!

— Что ты говоришь? Ты смеешься надо мною?

— Ты так дивно играл! Почему разгадал ты все, что я думала, когда стояла посреди комнаты и ждала? Ждала того, что пережила уже один раз, давно. И только с тобою… Как будто твоя душа шепталась с моею… И поняла, что нужно мне…

Они долго молчат.

— Маня, — говорит он с волнением, с которым тщетно силится совладать. — Через год ты будешь артисткой. Помнишь ты недавно сказала, что хотела бы отплатить мне чем-нибудь за любовь. Она не требует награды, конечно, и я не расплаты со мною прошу…

— Марк, почему ты дрожишь? Чего боишься?