– Ну-с, как вы сегодня? – мягко произнес он, не замечая Елены Антоновны. – Заснуть удалось вам?

– Вот, доктор, пришла моя Лялечка… Я вам говорила…

– Пришла? – приподняв брови и словно бы сильно удивившись, переспросил доктор и протянул Елене Антоновне горячую руку. – Ну, что ж. Благодарствуйте, что заглянули.

Она угадала, что он презирает её и не собирается скрывать этого, но, дотронувшись до его руки, Елена Антоновна забыла о том, что можно было бы и обидеться на эту откровенно-презрительную интонацию. Она отдалась ему сразу же: душой, телом, мыслями, вся. И целая жизнь с жалким, маленьким прошлым, где было наделано столько ошибок, жестокостей, глупостей, упала под ноги ему и притихла. Она же почувствовала одно: как леденеет и стягивается кожа на голове.

На похоронах Ольги Павловны опять струилось и накрапывало с неба, серого, высокого. Худощавый, с уставшим, осповатым лицом батюшка произнес: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу ныне и присно и во веки веков. Аминь», медленно и торжественно перекрестил гроб, который тут же опустили в яму, и собравшиеся принялись бросать туда мокрую черную землю. Елена Антоновна, распухшая от бессильных слез, отупевшая, смотрела, как золотистая крышка гроба быстро чернеет, и дикая мысль, что мать может очнуться внутри черноты и заново там умереть, пришла в её голову.

Доктор Терехов, стоящий рядом, наклонился к её намокшей черной шляпе.

– Я на извозчике, – сказал он негромко. – Давайте я вас подвезу.

Она, как овечка, заторопилась за ним, даже не оглянувшись ни на свежую могилу, ни на кладбище, ни на церковь, где в эту минуту ударили в колокол, и полились такие важные, такие торжественные звуки, что нищие, стоящие на паперти, сорвали с голов своих шапки, открывши нечесаную и сильно засаленную седину. Он куда-то позвал её, значит, нужно идти, пока он не переменил своего решения. И она пошла. Высоко подобрав юбки, Елена Антоновна влезла в пролетку, и извозчик, оглянувшись, поглядел на её ноги в белых швейцарских чулках так хмуро и так подозрительно, как будто она перед ним провинилась. Доктор Терехов открыл зонтик. Елене Антоновне, близко увидевшей его лицо с крупным носом и блестящими глазами, стало так хорошо и жутко, что она зажмурилась на секунду, боясь, что ей снится всё это.

– Мы едем ко мне, – сказал он. – Я принял решение, понаблюдав за вами эти последние дни. И думаю, что мне ничего другого не остаётся, как только обратиться к вам за помощью. Поскольку я разные перепробовал варианты, – и он опять улыбнулся некстати, со своею внезапной яркостью, – да, все варианты попробовал я, и ни один мне не подошел. Теперь вот давайте мы с вами попробуем.

Она слушала внимательно, но с тою же тупостью, которая овладела ею на похоронах.

– У меня есть дочь, – продолжал он. – Она родилась мёртвой, я спас её чудом. Бывает, вы знаете, что пуповина… А впрочем, вам это не нужно и знать. Она не дышала, короче. И я вернул её к жизни. Жена моя тут же скончалась. При родах. Я один остался с этим ребенком. Никаких бабушек, мамушек не было. Только я один и кормилица.

Она слушала его очень внимательно.

– Эта девочка для меня значит всё. Вы, наверное, такого не понимаете, но поверьте на слово. Она очень нелёгкий ребенок. Не совсем, кстати, уже ребенок, ей скоро тринадцать лет. Привязана ко мне совершенно отчаянно. Кроме меня, ей никто и ничто не нужно. У неё развился страх, что со мною непременно случится что-то плохое и она останется одна. Поэтому она следит за каждым моим шагом. Вернее сказать, старается следить, потому что, как вы понимаете, я большую часть времени провожу на работе в больнице. Ну, и частная, разумеется, практика.

Елена Антоновна тупо кивала головой. Лицо его в полутьме, образованной тенью от зонта, было очень близко.

– Она много болела в детстве, и я решил, что пусть лучше учителя приходят к нам домой и гимназический курс Тата пройдет в домашних условиях. Может быть, это было неверным решением. – Он опять некстати, сердито и ярко улыбнулся. – Не знаю. Она растет очень одинокой, у неё нет подруг. Только я. И вся её жизнь – только я. Разумеется, я находил ей гувернанток. Но тут… – Он запнулся и искоса взглянул на её покорное, расслабленное лицо. – Да вы слушаете меня или не слушаете?

Елена Антоновна опять закивала.

– Хорошо, что слушаете. – Доктор Терехов сердито покраснел. – Ни с одной из этих гувернанток у нас ничего не получилось. Ничего! Они все уверены, что дочь моя больна рассудком. Хорошие, порядочные женщины с большим опытом воспитания детей. Я всех нанимал по рекомендациям. И все они говорили мне, что ничего подобного не встречали. А она всех их возненавидела. Каждую. На последнюю мамзель, француженку, хорошую, кроткую, даже замахнулась. Та в слезах уходила. Сразу, разумеется, попросила расчет. Я всё компенсировал. И мы с Татой опять остались одни. И тут появились вы. Я не строю никаких планов. Далеко-идущих. И у меня нет никаких иллюзий. Отнюдь. Но давайте хотя бы попробуем. В вас есть что-то, что слегка напоминает её саму. Так мне показалось. И кто знает? Может, именно вы и сойдётесь. На самом деле она умна до крайности.

Он вдруг замолчал.

– Григорий Сергеич! – пробормотала Елена Антоновна, чтобы заполнить наступившую паузу.

– Да, что? – Он быстро, горячо улыбнулся.

– Я очень согласна. – Она испуганно взглянула прямо в его блестящие глаза. Её обожгло. – Я очень согласна. На всё как вы скажете.

Он вздохнул с облегчением.

– Ну вот. Мы приехали. Да что вы такая напуганная?

И сжал её локоть.


Не девочка это была, а тигрёнок, слегка одуревший от вкуса и запаха чужой теплой крови, которую он уже где-то лизнул. Как вошла Елена Антоновна в большую докторскую квартиру, увидела горничную с поджатыми губами, так тут же и вскрикнула: прямо на них летел кто-то – не разберешь в темноте кто, – сверкая малиновым, и визг от него исходил тонкий-тонкий, пронзительный. В комнатах не горел свет, а это летящее из темноты существо держало в руке пук зажженых свечей, как сказочный факел. Подлетев, оно повисло на шее доктора Терехова и оказалось длинноногой, тощей и лохматой девочкой в ярко-малиновом неряшливом платье.

– Успокойся, Татка, – сказал осторожно Григорий Сергеич и, боясь обжечься, вынул из её кулака свечи.

Горничная внесла керосиновую лампу и осветила странную картину: высокого доктора Терехова с приникшей к нему дочерью, почти такой же высокой, как он. Она молча, сцепив руки на шее отца, смотрела на Елену Антоновну.

– Вот эта барышня, – сказал доктор приветливо. – Будет заниматься с тобой, Тата. По всем предметам. И жить вместе с нами.

– Вот эта вот барышня? Еще что придумал! – резким и острым как бритва голосом вскричала Тата. – А я не хочу! На что она мне?

– Она никуда не уйдет, – не повышая голоса, сказал отец. – Раздевайтесь, Елена Антоновна. Катя покажет вам вашу комнату.

Горничная привела её в большую, богато обставленную комнату, отворила шифоньер, где, к своему удивлению, Елена Антоновна увидела несколько подходящих ей по размеру платьев, несколько пар туфель, а также муфту, зимние ботинки на шнурках и теплую накидку, оттороченную мехом.

– Всё ваше, – опуская глаза, объяснила горничная. – Никем не надёвано.

Тут только Елене Антоновне пришло в голову, что доктор Терехов готовился к её приезду. Решение его не было внезапным. Что могла рассказать ему умирающая старуха, которая боготворила свою дочку? Что дочка ни на кого не похожа и лучше, умнее её не бывает? Не так прост был доктор Терехов, чтобы поверить этим сказкам. Мало ли что рассказывают докторам на смертном одре! Значит, дело было в другом: что-то зацепило его в самой Елене Антоновне, но что, почему?

Когда Терехов признался, что с чадом его трудно справиться, он открыл Елене Антоновне только часть грустной правды. Но не посвящать же было её во все подробности! Не делиться же с ней мнением коллег, специалистов по душевным заболеваниям, которые советовали хотя бы на время поместить Татку в лучшую московскую клинику, недавно только открывшуюся по настоянию градоначальника Алексеева, где работали исключительно одни светила науки. На это Терехов не пошел бы и под дулом пистолета. Что бы ни говорили его коллеги о том, как прекрасно оборудованы помещения, какой внимательный подобран медицинский персонал, как бы ни уверяли они, что Тате может оказаться полезным сменить домашнюю обстановку, пройти курс различных водных и гимнастических процедур, которые практиковались в новом заведении и по своему качеству нисколько не уступали немецким и швейцарским, – он разве услышал бы их уверения? Несмотря на факты, доктор Терехов представлял себе длинный-предлинный забор, решетки на окнах и тех, которые только бормочут бессвязно, и машут руками, и стонут, и плачут, кого низколобые, сильные няньки хватают за шиворот, тащат, пинают, льют им на затылки холодную воду, а рвоту их не убирают подолгу, поскольку от слез, от лекарств и от страха больных часто рвет. Что её убирать?

Ольга Павловна Вяземская сильно приукрашивала свою дочь. По её бессвязным воспоминаниям Лялечка была и доброй, и великодушной, и умной настолько, что ни один взрослый, умудренный жизнью мужчина не мог бы сравниться с ней ни по уму, ни даже по знанию жизни. Когда же доктор Терехов всё-таки вытащил из своей пациентки историю о том, как эта великодушная шестнадцатилетняя девица, украв из шкатулки фамильные ценности, сбежала из дому, оставив глупое и жестокое письмо, и попросил объяснения этому, Ольга Павловна сильно удивила его своим ответом. Она, только что бессильно откинувшаяся на подушках, говорившая слабым и сиплым голосом, вдруг преобразилась: на дряблых щеках вспыхнул яркий румянец, глаза стали ясными и молодыми.

– Чужое дитя – это плод запрещенный. Не только: сорвать, прикоснуться нельзя. Вот вы осуждаете Лялечку, да? А кто вам дал право? Я не знаю подробностей, Господу Богу было угодно скрыть их от меня, но то, что на ком-то лежит страшный грех, я знаю доподлинно. Не Лялечкина это, доктор, вина. Вина человека другого. Чужого и гадкого. Вот он и ответит на Божьем Суде. За всё, чем её напугал и обидел. За слёзы её, и мои, и отцовские. Ответит за всё. Вы поверьте мне, доктор. У вас самого тоже дочка растет.

Это слепое, чисто материнское и одновременно мощное понимание того, что случилось с её дочерью, не выходило из головы доктора Терехова. Состояние Ольги Павловны между тем резко ухудшалось. Доктор Терехов выяснил, что девица Вяземская проживает на Сухаревке в доме 12, и написал ей записку. Елена Антоновна прибежала к матери вечером того же дня.

Он знал, как на него реагируют женщины: и барышни-медички, и жены его приятелей, да все вообще женщины. Но то, как изменилось бледное личико Елены Антоновны, когда он вошел в комнату, как оно сначала просияло радостью, а потом сжалось, задрожало и проступила в её тонких чертах какая-то обреченная покорность, словно она с первого взгляда отдалась на его волю, даже избалованному женским вниманием доктору Терехову показалось странным. Он думал два дня, прикидывал и в конце концов решился. Кроме всего прочего, ему было приятно видеть ее каждый день. Она была невыносимо тонка, как девочка, но ростом вполне высока, и округлость её молодых, нежных плеч и выпуклость сильной груди, которая обрисовалась под намокшим от дождя платьем, и особенно яркая, лучистая чернота глаз – с этим не хотелось расставаться.

Обо всём этом Елена Антоновна не догадывалась. Но жизнь её собственная опрокинулась, как лодка в бушующем море, накрыло её с головой. Далеко-далеко остались люди: мужчины с бархатными, зеленоватыми от нюхательного табака ноздрями и женщины с короткими стрижками, которые собирались в тесной, конспиративной квартире, где изредка вдруг появлялся тот Ленин, который лил в кофе швейцарские сливки, а может, не сам даже Ленин, но кто-то похожий, с такой же сквозящей и жесткой бородкой, и эти всегда возбужденные женщины внезапно рожали ненужных младенцев, но быстро от них избавлялись – (нет, не убивали, но много есть разных сиротских приютов) – и все говорили о том, что пора народ поднимать, и будить, и навстречу заре спущать этот народ, да, заре… А если народ не разбудишь, не спустишь навстречу заре, так он – знаете что? Он может себя самого разбудить. И мы с вами, батенька, так наедимся говна, так его наедимся, что сливочки с кофе уже не помогут.

Елена Антоновна даже и представить себе не могла, что эти мужчины и женщины с нелепыми спорами и прокуренными голосами еще недавно так много значили для неё. Какая борьба? С кем борьба? Для чего? Теперь был чужой человек, темный дом. (И Тата, и горничная, и кухарка любили сидеть в темноте.) Теперь была только любовь. И слезы ночами, пока не распустится, как майская роза, высокое небо. Бывает такое цветущее солнце в разгаре зимы по утрам.

Бешеная девочка не подпускала Елену Антоновну к отцу и бросалась между ними с криком, если за завтраком (завтракали вместе, и он сразу же отправлялся в больницу!) Григорий Сергеич вдруг ненароком, передавая, скажем, хлебницу, случайно дотрагивался до руки новой воспитательницы. Малютка, которой тринадцати не было, следила за взрослой своей гувернанткой, как только солдаты с винтовкой следят за вверенными заключенными. Но те всё вынашивают побег, всё рвутся на волю, а Елена Антоновна хуже смерти боялась одного: как бы ей не отказали от места.