Когда в следующий понедельник на его столе снова лежала очередная пачка кофе на неделю, он положил её в портфель и вечером отнёс домой.

– Что это? – спросила Ивонна.

– Немецкий мокко, я тебе про него рассказывал.

– Убери эту дрянь из дома.

– Ты не хочешь…

– Убери, я тебе говорю. Не хочу.

– И что мне, по-твоему, с этим делать?

– Иди на улицу дю Жур, за крытым рынком. Там есть постоялый двор «Бо нуар», спроси месьё Рено. Он отведёт тебя к одному шапочнику на улицу Вольтера, тот хорошо тебе заплатит за этот кофе.

– А что мне делать с деньгами?

– Нам они не нужны.

– Тогда я отнесу их в лабораторию.

– Распорядись ими по-умному.

– Мне уже кое-то пришло в голову.

– Ничего мне об этом не рассказывай. Никому ничего об этом не рассказывай. Лучше, если никто не будет об этом знать.

Леон получил за двести пятьдесят граммов кофе пачку банкнот, которая приближалась к половине его месячной зарплаты. А поскольку он теперь каждый понедельник ехал на улицу Вольтер и, чтобы поскорее сократить запасы, накопленные в шкафу, брал собой сразу две пачки, ящик его стола, запираемый на ключ, быстро наполнялся деньгами.

Леон не считал их. Он с ними не играл, не связывал их пачками, не вёл учётных записей и никогда не проверял, всё ли на месте – он даже не смотрел на них. Только раз в неделю открывал выдвижной ящик, возвращаясь с улицы Вольтера. Он бросал туда новые купюры, снова закрывал ящик, а ключ открыто держал в бакелитовой подставке с карандашами и ластиком, поскольку на таком видном месте его точно никто не найдёт.

Долгое время Леон понятия не имел, что делать с этим богатством, которое штандартенфюрер Кнохен, так сказать, навязал ему с пистолетом у виска. Он лишь твёрдо знал, что не унизится до того, чтобы использовать это к собственной выгоде. Ему также было ясно, что необходимо найти способы, как распределить эти деньги между людьми, ведь на второй год войны на всей набережной Орфевр не осталось больше ни одного служащего, который не нуждался бы в добавке на то, чтобы купить на чёрном рынке кусок мяса, детские башмаки или бутылку красного вина.

Вопрос был, через какие каналы пустить эти деньги. Если он будет открыто ходить по кабинетам и лично раздавать их коллегам, слух дойдёт до Кнохена, и его посадят за воровство, скупку краденного, служебное неповиновение и попытку саботажа. А если он тайно будет рассовывать купюры по карманам пальто, почтовым ящикам и столам коллег, сознательные сотрудники отнесут деньги начальникам и потребуют расследовать, что за неизвестный пытается их подкупить.

Поэтому Леон отверг мысль о массовом распределении средств и стал рассматривать точечные меры. В следственном отделе служил писарем некто Хайнцер, чьё эльзасское адвокатское удостоверение с 1918 года больше не признавалось действительным. Он жил в сырой трёхкомнатной квартире за Бастилией с шестью детьми, туберкулёзной женой и сестрой-алкоголичкой по имени Ирмгард, которая ни слова не говорила по-французски и годами скрывалась у него без регистрации; при этом он посылал деньги старику отцу, который со своими пятью овцами и тремя курами всё ещё жил в той покосившейся усадебке между Озенбахом и Вассербургом, где их семья хозяйствовала два столетия.

Хайнцер ходил сгорбившись, волосы его, как перья, нависали над ушами, а запах изо рта можно было почувствовать за несколько метров. Вдобавок все на набережной Орфевр звали его Бошем, немчурой, потому что он был высокий блондин и не мог избавиться от эльзасского акцента, и ещё у него был злой начальник по имени Лямуш, который любил при всех дёрнуть его за серый воротничок рубашки или ткнуть карандашом в прохудившийся рукав его пиджака. Но поскольку Бош всё это выносил с достоинством, как и язву желудка, кариозные зубы и свои стёртые межпозвоночные диски, те из секретарш, что почувствительнее, провожали его ободряющими взглядами; но ближе подходить к нему, как магнитом притягивающему несчастье, бедность и болезни, они всё-таки не хотели.

Вот за этим бедолагой однажды осенним вечером Леон прошёл до самого дома, чтобы узнать его адрес. На следующее утро он вышел на работу на полчаса раньше, чем обычно, достал пишущую машинку и вставил в неё лист бумаги. Сначала он напечатал помпезную «шапку» учреждения, в названии которого употреблялись слова: «министерство», «республика», «безопасность», а также «президент», «национальный» и «Франция». Потом он написал: «Единовременный платёж в размере невыплаченной надбавки на детей с февраля 1932 г. по октябрь 1941 г.», поставил астрономическую цифру и приложил купюры на заявленную сумму. Снабдив документ неразборчивой барочной подписью, он написал на конверте несуществующий адрес отправителя, чтобы непременное письмо благодарности Боша гарантированно не пришло в реально существующий орган власти и не спровоцировало лишних наморщенных лбов.

Он специально поехал в шестнадцатый округ, чтобы опустить там письмо в почтовый ящик, и после этого выждал несколько дней, запретив себе без надобности наведываться в секретариат следственного отдела; но после того, как спустя неделю на набережной Орфевр всё ещё не ходило слухов о сомнительном денежном подарке, он спустился на третий этаж посмотреть, как идут дела у Боша. Сев на скамью для ожидающих в коридоре, он для маскировки перелистывал досье, а когда появился Бош, Леон пошёл ему навстречу и мимоходом поздоровался, Бош ответил также мимоходом.

Леон, успокоившись, отметил, что хотя Хайнцер и не вызывал очевидного подозрения, но его самочувствие заметно улучшилось. Круги под глазами стали светло-голубыми, а не тёмно-зелёными как раньше, на нём был новый костюм и новые туфли, изо рта больше не пахло, и шёл он не сгорбившись, а с прямой осанкой, как молодой парень; когда Леон снова зашёл через пару дней, он ещё издали услышал, как тот смеётся, обнажая челюсть, полную зубов – может, и не совсем настоящих, но сияющих белизной. А когда ещё спустя месяц Леон проходил мимо, Бош стоял в коридоре с молодой, курившей сигарету блондинкой, и держал её за руку, когда она давала ему закурить.

Воодушевлённый успехом, Леон снова достал свою пишущую машинку. Он отправил телефонистке из полиции нравов с отважно печальным взглядом возврат ошибочно уплаченных налогов, одному коллеге из фотолаборатории возмещение транспортных расходов за последние пять лет, мадам Россето получила дополнительное пособие вдовы за все последние годы и ещё кредит на образование для двух её полусирот, а своей тёте Симоне из Каена он отправил компенсацию за размещение военных беженцев в 1914–1918 годы. Официант из бистро на углу получил через министерство иностранных дел пожертвование от его малоизвестного дяди из Америки, а продавщица из киоска с площади Сен-Мишель получила обратную выплату ошибочно взысканной городской аренды.

Такой способ денежного распределения хотя и доставлял Леону радость, но отнимал очень много времени; к тому же у него постепенно закончились адресаты. Со временем он также начал считать несправедливым свой произвольный выбор. Почему только его любимцы должны извлекать выгоду из мокко-денег штандартенфюрера, а все остальные нет? Но так как Леон не знал, как можно сделать выбор справедливым и не основанным на произволе, то решил исключить любое волевое вмешательство и, идя на крайность, полностью положиться на случай.

После рабочего дня он сел на метро до Северного вокзала, свернул на улицу Мобёж и, не глядя на адрес, опустил в каждый доступный почтовый ящик по банкноте – кому в десять, кому в пятьдесят, но в основном в сто франков. Прибыв на улицу Лафайет, он двинулся в южном направлении через улицу Монматр и, по настроению переходя с одной стороны улицы на другую, сдобрил каждый почтовый ящик купюрой. Добравшись до крытого рынка Ле-Аль, он купил на оставшиеся деньги курицу для себя и семьи и пошёл с ней домой.

ГЛАВА 17

Затем наступил день, когда утром в начале рабочего дня на письменном столе Леона больше не лежало никаких карточек картотеки – ни старых, подмоченных, ни новых, незаполненных. Леон осмотрелся во всей лаборатории, потом сел и стал ждать. Ничего не дождавшись, он поставил воду для кофе и вышел в коридор – посмотреть и послушать. Когда вода закипела, он сварил себе кофе и налил чашку, сел с нею и продолжал ждать.

После кофе он снова вышел в коридор. Наискосок напротив дверь стояла открытой. Коллега сидел, далеко откинувшись на спинку стула и сомкнув руки на затылке. Леон вопросительно посмотрел на него. Коллега растянул рот в горизонтальной, безрадостной улыбке и сказал:

– Всё кончилось, Лё Галль. Прошло и миновало.

Леон кивнул, повернулся на каблуках и возвратился в лабораторию. К его собственному удивлению, он не испытывал облегчения, а только стыд. Ему было стыдно за себя самого и за всю Судебную полицию, которой больше не представится возможности отвергнуть позорную, навязанную ей, штрафную работу.

Внешне в повседневность Леона вернулось что-то вроде нормальности. Штандартенфюрер Кнохен и его адъютант больше не показывались, поставки кофе прекратились. Правда, ящик его стола по-прежнему был щедро наполнен банкнотами, однако необходимость в постоянном распределении денег прошла. Собственная работа лаборатории поступала лишь от случая к случаю. Пожалуй, умирать снова стало значительно больше людей, чем в непривычно мирное лето 1940 года, но большинство жертв обнаруживали не симптомы отравления, а умирали от огнестрельных ран.

Леон решил снова вернуться к своей прерванной полтора года назад диссертации о статистике парижских отравлений. Как бы то ни было, ему не следовало лишний раз раздражать Кнохена. И прежде чем самовольно сочинять запутанный манускрипт, надо бы испросить у него формального соизволения и продемонстрировать ему безобидность своего исследования. Леон стыдился своей предусмотрительной покорности, а ещё больше стыдился того, что не видел возможности быть менее покорным.

В начале февраля 1942 года в лаборатории Леона объявился Жюль Карон из бухгалтерии, которого ещё никогда не видели на четвёртом этаже. У него были рябые после оспы щёки, он носил очки в черепаховой оправе, у него был короткий нос, а вместо рта узкая полоска. Леон был знаком с ним по редким встречам на лестничной клетке. Они всегда здоровались – коротко и по-деловому, как принято между сотрудниками из разных отделов, но никогда не останавливались перемолвиться словечком. И вот он стоял теперь перед письменным столом Леона и потирал себе переносицу, как школьник, которого вызвали к директору.

– Послушай, Лё Галль. Мы знаем друг друга уже давно.

– Да.

– Хотя и не очень хорошо.

– Верно.

– Ты там сейчас чем занимаешься?

– Анализирую статистику. Смертельные случаи из-за отравления с 1930 по 1940 годы.

– Ага. Я здесь работаю уже двенадцать лет. А ты?

– С сентября 1918. Скоро будет двадцать четыре года.

– Поздравляю.

– Ну, что ж.

– Время идёт.

– Да.

– Ничего, если я закрою дверь?

– Закрывай на здоровье.

У Леона ещё оставался кофе в кофейнике. Он налил две чашки.

– Тебя, наверное, удивило, что я зашёл, ведь мы толком-то и не знаем друг друга.

– Работа есть работа.

– Я здесь не по работе. Дело в том, как бы это сказать…

– Я слушаю.

– Я бы не пришёл, если бы у меня был хоть какой-то другой выход…

– Прошу тебя.

– Я здесь потому… пойми меня правильно. Люди говорят.

– Обо мне?

– Слышать приходится то и это.

– Что же именно?

– Ну, всякое. Послушай, Лё Галль, мне всё равно, чем ты занимаешься, я и знать не хочу. Короче: хочешь купить у меня лодку?

– Что-что?

– У меня есть лодка, недалеко отсюда. Ничего особенного, деревянный полубаркас. Три метра на семь двадцать с двухместной каютой и дизельным мотором – двенадцать лошадиных сил. Ей восемнадцать лет, но она в полном порядке. Стоит в порту Арсенал. – Карон беспокойно огляделся. – Я могу здесь говорить, нас никто не слышит?

– Не беспокойся.

– Ты должен мне помочь, Лё Галль. Мне надо исчезнуть, в свободную зону. Прямо сегодня же вечером, самое позднее – завтра рано утром.

– Как так?

– Не спрашивай, получил предупреждение. Мне нужны деньги на себя и на семью. Если удастся, ещё и на родителей жены. Поможешь мне?

– Если смогу.

– Люди говорят, у тебя есть деньги.

– Кто говорит?

– Но это правда?

– Сколько тебе надо?