Глава VIII

Я обвинял себя в гордыне, ослепившей меня…

Вечером Эмма постучалась ко мне в дверь, приглашая к столу. Я поспешно облил лицо водой, смывая следы слез, и сменил костюм, чтобы объяснить свое опоздание.

Марии в столовой не было, но напрасно я воображал, будто хозяйственные дела задержали ее дольше обычного. Заметив пустое место, отец спросил о Марии, и Эмма объяснила, что у нее разболелась голова и она уже легла спать. Я постарался не показать своего огорчения и, пересилив себя, завел приятный для собеседников разговор, с восторгом рассказывая о процветании ферм, которые мы посетили. Но это было ни к чему: отец устал больше, чем я, и вскоре встал из-за стола. Эмма с матерью пошли укладывать детей и взглянуть, как чувствует себя Мария, а я мысленно поблагодарил их, даже не удивляясь тому, что почувствовал благодарность.

Хотя Эмма снова вернулась в столовую, посидели мы вместе недолго. Фелипе и Элоиса, которые упросили меня поиграть с ними в карты, заметили, что глаза у меня слипаются. Фелипе стал умолять маму отпустить его вместе со мной на следующий день в горы, но безуспешно, и ушел надутый.

Поразмыслив у себя в комнате, я понял причину недомогания Марии. Я вспомнил, как внезапно вышел из гостиной в день своего приезда, как, тронутый затаенной нежностью в ее голосе, ответил ей совершенно бестолково именно потому, что пытался подавить свое волнение. Догадавшись, чем обидел я Марию, я готов был отдать тысячу жизней, лишь бы она простила мою вину; но неожиданно закравшееся сомнение повергло меня в замешательство. Я усомнился в любви Марии. Почему, думал я сердце мое верит, что и она испытывает те же муки? Я счел себя недостойным такой красоты, такой невинности. Я обвинял себя в гордыне, ослепившей меня настолько, что я решил, будто завоевал ее любовь, хотя, скорее всего, заслужил лишь сестринскую привязанность. И это недомыслие помогло мне с меньшим ужасом и почти с удовольствием подумать о предстоящей поездке в горы.

Глава IX

… Аромат мяты, петрушки и альбааки

На следующий день я встал с рассветом. Восходящее солнце, очертив на востоке острые вершины Центральной Кордильеры, золотило цеплявшиеся за склоны легкие тучки, и они постепенно рассеивались и исчезали. Зеленая пампа и сельва просматривались словно сквозь голубоватое стекло; вдали белели хижины, дымились спиралями недавно выжженные участки леса, кое-где змеились извилистые русла рек. Западная Кордильера, вся в складках и провалах, казалось, пряталась под покрывалом из темно-синего бархата, наброшенным на ее хребет затерявшимися в тумане духами. Перед моим окном розовые кусты и кроны деревьев трепетали под первым дуновением ветерка, что прилетел стряхнуть росу, блистающую на листьях и цветах. Но все казалось мне печальным. Я взял ружье и свистнул верного Майо; он сидел, не сводя с меня глаз, наморщив от чрезмерного внимания лоб, и только ждал первого призыва; перепрыгнув через каменную загородку, я пустился по дороге в гору. Вокруг было свежо и прохладно, веяло последним дыханием ночи. Цапли покидали свои пристанища и вереницей взмывали вверх, словно серебристая лента под лучами солнца. Стаи попугаев поднимались над бамбуковыми зарослями и летели к ближним маисовым полям, а тукан, затаившись в самом сердце гор, приветствовал утро своей печальной, однообразной песенкой.


Грохот потока нарастал, и вскоре я увидел бегущую реку; клубясь и пенясь, она бросалась вниз мощными водопадами, растекалась прозрачными тихими заводями и неустанно катила свои воды по скалистому, поросшему бархатным мхом ложу, окаймленному прибрежными пальмами, папоротниками и тростником с желтыми стеблями, шелковистыми метелками и пурпурными початками.