Мы вышли из сада. Я сам протянул руку Павлу. Не сговариваясь, мы двинулись от дома прочь.

Рука Павла была горячая и чуть влажная…

Привёл меня Павел на детскую площадку. Лестницы с узкими перекладинами, качалки, качели, кони… — чего только там не было! Он подтолкнул меня к качелям.

— Держись крепко.

К качелям, как и к стеклу в детском саду, прилипло совсем немного снежных комков. Снег явно не торопился. Он выслал своих смелых разведчиков — погибнут они или город готов к нашествию снега?

Первый раз я качался на качелях. То ли очень холодные цепи, а у меня варежек нет, то ли отьединённость от Павла показались мне непереносимыми, только я сказал:

— Не хочу!

— Руки замёрзли? — догадался он, тут же остановил качели, снял меня. Поставив на землю, принялся растирать мои руки. А потом надел на них свои перчатки.

Он думал, я полезу по лестнице или сяду в качалку, но я не полез и не сел, я стоял и держал перед собой тёплые руки, получая удовольствие от перчаток Павла.

— Хочешь, пойдём в кафе? — спросил он и, полуобняв за плечи, повёл со двора.

Отрыжка капустой прошла, лишь когда в притушенном оранжевом свете, под тихую музыку, совсем не такую, как мамина, я съел кусок курицы. Курица оказалась мягкая, словно она и не курица вовсе, а пюре.

— Меня зовут тётя Шура. — Полная, курносая женщина, принёсшая нам еду, смотрит голубыми глазками, как я ем. По её пухлым розовым щекам текут слёзы. Я не понимаю, что с ней, и поворачиваюсь к Павлу.

— Спасибо вам, — говорит он сухо. Хмурится. — А не принесёте ли вы сыну мороженого?

— Сейчас, конечно, ой, простите! — Чуть не бегом она бросается к двери, за которой исчезают все белые фартуки.

Павел сердито смотрит ей вслед — что-то она сделала ему неприятное.

Она приносит большие разноцветные шарики с орехами.

— Земляничное, смородиновое и шоколадное, я не знаю, какое ты любишь, — говорит тётя Шура, но под взглядом Павла спешит уйти.

Не проходит и нескольких месяцев, как тётя Шура становится близким нашим другом. Мы знаем о ней всё. Есть у неё кот Мурзик, можно считать, единственный член её семьи. Правда, есть и сын. Но невестка попалась несердечная, не разрешает видеться с нею, с его матерью. И осталась тётя Шура на старости лет совсем одна, если не считать, значит, Мурзика. Внучку видит только за решёткой детского сада. Правда, с воспитательницами познакомилась, вызвала их сочувствие — те разрешают поговорить с девочкой. Подойдёт к ней тётя Шура на прогулке, сунет конфету или печенье и споёт ей свою песню, смешанную со слезами: «Если тебе чего надо, скажи, я тебе всё… Если тебе плохо, приди ко мне». Вот и вся её семейная жизнь. Девочка, по выражению тёти Шуры, попалась сообразительная, на разговор откликается и тянет из неё то, что хочет: куклу, конфеты, печенья, орехи, апельсин. «Но я духом не падаю, — улыбается тётя Шура. — Я и в школу буду приходить, авось Иринка всегда будет любить меня. Глядишь, и в гости придёт. Чем плохо бабушку иметь? А уж я расстараюсь — всей душой».

В свою очередь и Павел в долгу не остаётся. Откровенность за откровенность: рассказывает тёте Шуре про то, как учился, как в походы ходил.

К тёте Шуре мы ходим с Павлом каждый рабочий день, кроме пятницы. В этот день мы сразу из детского сада спешим домой.

В одно из наших возвращений в пятницу снова дома — Вилен. Первые слова, которые я слышу:

— Ты всё равно будешь моей.

Музыка не звучит. И мать сидит опустив голову, что совсем не вяжется с её характером.

Павел, не раздеваясь, тянет меня на мою территорию, но, лишь делает шаг по комнате матери, как Вилен вскакивает и заступает ему дорогу:

— Ты опять здесь? Что ты тут ошиваешься? Мгновенно меняется выражение лица. Только что просящее, когда вроде и не видно белёсости глаз, и сразу — ненависть к Павлу.

Вилен на голову выше Павла и много шире и одной рукой, кажется, может Павла сломать. Я прижимаюсь к Павлу: пусть ломает и режет нас обоих.

Павел не отвечает, обходит его и, полуобняв, ведёт меня в мою комнату.

Но Вилен хватает его за плечо, резко поворачивает к себе.

— Нет, ты ответишь мне! Что ты делаешь здесь?! Какое право имеешь?

Возле оказывается мать.

— Взять силком, надругаться над людьми и природой, разрушить, уничтожить… — не способ добиться меня, — говорит она без злости, очень тихо.

Ещё режет Павла взгляд Вилена, а рука ещё сжимает резко плечо Павла, но теперь во всём облике Вилена — зависимость.

Как хорошо мне знакомо это чувство! При матери у меня нет воли, нет своих желаний, я ловлю её настроение, её движения. Моя зависимость от неё — невозможность обратить внимание на себя и невозможность проникнуть в её тайну.

А на Вилена она смотрит. Что бы я ни отдал, чтобы она посмотрела на меня! С гневом, с неудовольствием — как угодно, только посмотрела бы. На меня она не смотрит никак, никогда.

Вилен отпускает плечо Павла и угодливым голосом спрашивает:

— Ты живёшь с ним? Ты содержишь его? Почему Павел не взорвался? И тут же понимаю:

да потому, что слова Вилена — ложь, да потому, что Павел — над Виленом и пересечься с ним не может даже словом.

— Оскорблять людей, унижать, совершать насилие, убивать — твоя профессия. Помнишь, что ты сделал с Линой только за то, что она отказалась участвовать в комедии с ёлками?

Нам бы с Павлом давно уйти, но мы оба заворожены материным голосом и ждём продолжения.

— О чём ты говоришь? Какая Лина? Какие ёлки? Что ты можешь знать о моей жизни? — Но глаза Вилена под взглядом матери хотят сбежать с лица, а лицо теряет цвет и становится таким же белым, как глаза.

— Она не снится тебе?

— Кто?

— Для тебя преступление Лины состояло в том, что она отказалась ехать в лес за ёлками, рубить и втыкать в снег перед учреждением, в котором служила, она осмелилась сказать твоему доверенному: «Зачем бутафория? План подтасовали, теперь интерьер меняете?» Она много знала, та девушка! Работала в бухгалтерии, отгадала тайны цифр…

— Послушай, ты что, работала с ней? — спросил Вилен чуть не шёпотом.

— Ты арестовал её.

Мать говорит тихо, я едва различаю слова. Я не хочу, чтобы она говорила дальше, и так у меня стучат зубы, мне приходится изо всех сил сжимать их.

У Вилена на лбу выступил пот. Капли стекают по носу и щекам. Вилен не мигает под взглядом матери, как кролик, живущий последние мгновения. Не дай бог, чтобы мать когда-нибудь так смотрела на меня!

— Ты изнасиловал её. Ты издевался над нею, а потом убил.

Он не спросил, откуда мать всё это знает, она не могла быть в той комнате, в которой Вилен мучил девушку. Он мокрый, как из-под ливня.

Я вижу Лину на полу. Голая, тощая, лицо перекошено от ужаса.

— Не надо! — кричу я. — Зачем ты говоришь с ним?

Мать поворачивается ко мне, снимает с меня шапку и кладёт руки мне на голову.

Ещё мгновение я вижу Лину, с прокушенным соском, кровью, текущей по груди… и видение пропадает, сердце перестаёт бить меня, дрожь исчезает.

— Бедный Иов, — говорит мать, но у меня уже нет сил на удивление (мать меня пожалела!), и я не задумываюсь над её словами.

А они вовсе не к тому моменту относились. И только сейчас я услышал их все: «Я не могу открыть тебе то, что движется на тебя, то, что я пробую предотвратить».

Тогда же, сразу после слов матери, я провалился в сон.

…Проснулся от голоса Павла.

— Ты сама дала мне ключ, ты сама разрешила мне приходить.

Голос едва слышен, и я вылезаю из кровати, иду к двери.

Они — не у стола, и, значит, мать снова была с Павлом! И, значит, может быть, Павел останется у нас жить!

— Я не думала, что ты будешь являться каждый день.

— Иову нужен кто-то, кто любил бы его! Если ты такая всемогущая, почему не можешь полюбить его, сделать его таким, каким ты хочешь его видеть?! Знаешь, почему ты молчишь? Я не колдун, но…

— Это хорошо, что ты не колдун.

Меня пугают её слова, что-то за ними, чего я не понимаю. Но Павла они не настораживают.

— Разве ты выполняешь на Земле добрую миссию? — спрашивает он больным голосом. — Ты пришла, по твоим словам, изучить, насколько глубоко зло проникло в людей, и исправить это, но разве ты можешь быть судьёй, ты же сама полна зла! Да и метод, которым ты изучаешь… — зачем тебе приспичило спать с мужчинами? Ты же легко можешь узнать, что хочешь, о каждом! Я не понимаю…

— Сатана приводит их ко мне, сатана заставляет… меня пытает…

— При чём тут сатана? У тебя есть собственная голова и твои громадные возможности. И, ты говорила, хочешь попасть ближе к Богу! Почему же ты видишь источник зла в других и не видишь в себе? Тебе придётся отвечать за зло, которое творишь ты! Ты родила мальчика, как ты сама говорила, специально на муку, ты захотела ему отомстить за то, что он потащился сюда за тобой, за то, что он не может без тебя жить. Ему ведь никто не нужен, кроме тебя! Почему ты не видишь того, что ты — садистка? Ты даже не кормишь его. Если бы не детский сад, он умер бы с голоду. А ты знаешь, какая там еда? Прогорклая капуста. Посмотри на него, он синюшный.

— Поправь подушку, сейчас она упадёт. И вообще тебе пора уходить.

— Кто сказал тебе, что я собираюсь уходить? Я хочу хоть один раз приготовить вам завтрак и увидеть, как вы оба станете нормально есть. Посмотри на себя, какая ты истощённая, ты и себя не кормишь.

— Я не хочу, чтобы ты оставался. Ты мешаешь мне. Мне нужно быть одной.

— Поэтому я и предлагаю, давай сменяем мою однокомнатную и вашу на большую квартиру. У тебя будет отдельная, а не проходная комната, ты сможешь продолжать свои занятия и спать с теми, с кем захочешь. Это твои отношения с Богом и сатаной, я не собираюсь ни в чём мешать тебе. И не ревную тебя ни к кому. Как можно ревновать солнце, воздух? Я знаю тебя лучше, чем все твои знакомые, вместе взятые, ты со мной откровенна, ты доверяешь мне. Что нужно ещё? А я смогу вас с Иовом кормить, заботиться о вас, я помогу Иову расти.

— Я согласна, — слышу я. Согласна?!

Но в тот миг, как сердце готово выскочить из меня, слышу: «Бедный Иов!» и — теряю улыбку, и прикусываю губу.

Здесь что-то не то. Согласилась жить вместе с Павлом, сама кротость с ним — не ответила на его обвинения, не погнала из дома! Есть причины её странного поведения…

Она любит его?

Может быть. Но всё равно выгнала бы — она и по отношению к себе садистка.

«Бедный Иов»… Голос… выдаёт её. Она жалеет не меня — Павла!

— Ты согласна?!

Сколько радости звучит в нашем мрачном доме! Иду к кровати, укутываюсь в одеяло, но всё равно зубы пляшут. Возвращаюсь к двери.

— И мы будем жить под одной крышей, ты, Иов и я? И будем вместе есть и разговаривать, когда ты найдёшь для нас время? — Молчание матери замораживает меня ещё больше. Зима вцепилась в голые ступни и в тело ледяными иглами, несмотря на одеяло. Не работают батареи? — Я найду хороший вариант. У тебя будет лучшая комната, далеко от наших, и сразу из входной двери можно пройти к тебе. Деревья — в окна. Сейчас я уйду. Тебе нужно побыть одной, восстановить силы. Я готов ждать столько времени, сколько понадобится, чтобы обменять квартиры, а пока обещаю не беспокоить тебя.

— Если ты хочешь остаться, останься. У Иова — широкая тахта, иди к нему. Я дам тебе отдельное одеяло.

Они молчат. Наверное, припали друг к другу.

Я не завидую Павлу в том, что он обнимает мою мать, а не я, — ревновать к Павлу нельзя. Я хочу, чтобы они были совсем вместе.

На цыпочках, под их молчание, иду к тахте, ложусь, отодвигаюсь к стенке, чтобы Павлу досталось много места.

Я забыл закрыть дверь, но сил встать и сделать это уже не было. Под тишину задремал.

Очнулся от шёпота Павла:

— Ты всегда открываешь дверь, когда приходят мужчины?

Он обнял меня, но ответа не ждал — и так всё знал про меня. Что-то ещё он спрашивал, что-то шептал, но я уже спал, стремясь во сне — поскорее — растворить «Бедный Иов» и страх.

8

Утром я забыл про ночной страх.

То субботнее утро…

В обычных семьях привычное. В моей жизни — первое и единственное.

Обжитая кухня.

Моё дело — сесть к накрытому столу, и я получу кашу, от которой идёт дымок, кусок хлеба с маслом, чашку чая.

А запахи? Каши, свежезаваренного чая и ещё чего-то незнакомого…

В детском саду тоже накрытый стол, но каша там всегда холодная, не лезет в глотку, творожники — кислые, а масло горчит.

— Я приготовил вам сюрприз. — Павел смотрит, как мы с матерью уминаем кашу.

— Спасибо, — странно мягко говорит мать.

— Подожди, попробуешь, тогда скажешь…

— Я — за кашу. Я не умею варить кашу.

— О, это очень просто. Берёшь крупу, пшённую, гречневую, ячневую, перловую… любую, моешь, заливаешь водой, чтобы воды было вдвое больше, чем крупы, и ставишь в духовку. Ни мешать не надо, ни смотреть, чтоб не подгорела. Через полчаса, а то и раньше каша готова.