Жорж Санд

МЕТЕЛЛА

Граф Буондельмонте возвращался во Флоренцию из загородной поездки, длившейся около недели. Почтовая коляска, им нанятая, опрокинулась по оплошности кучера, и граф угодил в канаву глубиной в несколько футов; он не расшибся, но коляска сломалась, и графу пришлось бы добираться до ближайшей станции пешком, когда б его не нагнала дорожная карета, менявшая лошадей на предыдущей подставе следом за коляской самого Буондельмонте. Диалог из ахов и охов, завязавшийся между возницами обоих экипажей, еще долго бы тянулся безо всякого толку, не предложи владелец кареты средства самого обыкновенного в таких случаях: окинув взглядом Буондельмонте, он любезно просил графа пересесть в карету, чтобы продолжать путешествие вместе. Граф согласился довольно охотно, ибо учтивые манеры незнакомца позволяли надеяться, что часы, проведенные в его обществе, будут более или менее сносны.

Звали незнакомца Оливье. Это был молодой человек двадцати лет, уроженец Женевы, единственный сын и богатый наследник. Путешествовал он, чтобы повидать свет и вкусить от его радостей. Стройный, белокурый, с чистым, свежим лицом, он был очень хорош собой, а разговор его, не отличаясь особенным блеском, отнюдь не опускался и до общих фраз, коими ожидал обменяться с ним граф Буондельмонте, все еще слегка раздосадованный приключившейся с ним неприятностью. Благовоспитанность, однако, помешала обоим путешественникам осведомиться друг у друга об имени и фамилии.

Графу необходимо было сойти на первой же станции, чтобы дождаться своих людей, отдать нужные распоряжения и починить разбитую коляску; он собрался уже распроститься с Оливье, но тот не захотел и слушать, объявив, что не тронется в дорогу, пока его случайный спутник не уладит всех своих дел, после чего они вдвоем отправятся далее во Флоренцию.

— Мне решительно все равно, — сказал Оливье, — приехать ли в этот город несколькими часами раньше или позже: никакая срочная надобность не понуждает меня торопиться куда бы то ни было. А часа через два-три, когда явятся ваши люди и вы обо всем распорядитесь, мы снова двинемся в путь и поутру будем во Флоренции.

Оливье уговаривал графа столь искренно, что тому ничего не оставалось, как уступить. Обед, заказанный молодым человеком, был тотчас подан, но хорошего вина в трактире не нашлось, и камердинер швейцарца принес из кареты бутылку-другую превосходного рейнвейна, — старый слуга берег эти припасы на случай, если господин его остановится в какой-нибудь дрянной гостинице.

Граф редко удостоивал своей доверенностью иностранцев, даже самых, на его взгляд, располагающих к себе, и оттого пил за обедом очень умеренно, держась в то же время с вежливым и непринужденным добродушием. Женевец, который был моложе летами и непосредственней и не боялся проговориться, ибо, несомненно, был уверен, что проговариваться ему не в чем, вполне отдался, после пыльной дороги и палящего солнца, наслаждению пить стакан за стаканом тонкое свое вино. Возможно, впрочем, что ему уже немного прискучило странствовать в одиночку по белому свету, он от души обрадовался обществу умного человека — и сделался откровенен.

Редко бывает, чтобы, заговорив о себе, мы не сказали вскоре чего-нибудь лишнего; и граф, в ком светская искушенность развила известную привычку к лукавству, почти уже никогда его не покидавшую, ждал, что в речи собеседника вот-вот проглянет намек на эгоизм и мелкое тщеславие, скрываемое каждым из нас под оболочкою внешних приличий. Но ожидание оказалось долгим и напрасным. Граф был удивлен и принялся поддакивать всякой мысли молодого человека, думал, что в конце концов тот выставит себя в смешном виде, — и опять обманулся. Это несколько уязвило Буондельмонте: его хитроумная стратегия проникновения в чужую душу обыкновенно не давала осечки.

— Позвольте вас спросить, — молвил за беседою белокурый женевец, — леди Маубрей сейчас во Флоренции?

— Леди Маубрей? — переспросил граф, едва приметно вздрогнув. — Да, я полагаю, что она уже возвратилась из Неаполя.

— Она всегда проводит зиму во Флоренции?

— Да, уже много лет подряд. Вы с леди Маубрей знакомы?

— Нет, но жажду познакомиться.

— А-а!..

— Вы удивлены? Говорят, это милейшая в Европе женщина.

— Да, и самая достойная. Я вижу, вы о ней наслышаны.

— Часть нынешнего сезона я провел на водах в Эксе; леди Маубрей как раз оттуда уехала, и повсюду только и разговоров было, что об ней. Как я жалел, что не застал ее! Я, вероятно, поклонялся бы ей, словно божеству.

— Вы говорите о ней весьма пылко! — заметил граф.

— Дерзости с моей стороны тут нет, — возразил молодой человек. — Я никогда не видал леди Маубрей и, наверное, никогда не увижу.

— Разве это настолько трудно?

— Вы правы: разве это настолько трудно? Но можно спросить, настолько ли это легко. Я слышал, что она добра и приветлива, что дом ее открыт для иностранцев и уже одна ее благосклонность служит им лучшей протекцией; знаю также, что мог бы заручиться рекомендательными письмами двух или трех особ, коих она дарит своею дружбой, но, вероятно, вы понимаете или способны вообразить, какую робость, какое смятение испытываешь, когда лично знакомишься с человеком, возбуждавшим у тебя заочно симпатию и восхищение.

— Оттого, что опасаешься, как бы он вблизи не оказался хуже, чем ожидаешь?

— Ах, боже мой, нет, нет! — с живостью возразил Оливье. — Я вовсе не то имел в виду. Со мной это происходит оттого, что я не считаю себя способным внушать чувства, которые испытываю сам, и, помимо всего, я слишком неловок, чтобы выразить их должным образом.

— Вы ошибаетесь, — отвечал граф и как-то странно, в упор посмотрел на молодого человека. — Я уверен, что вы очень понравитесь леди Маубрей.

— Вы думаете? Но почему? За что такое благоволение судьбы?

— Леди Маубрей любит чистосердечие и доброту. А вы, как мне кажется, добры и чистосердечны.

— Мне тоже так кажется, — сказал Оливье. — Однако достаточно ли этих качеств, чтобы она заметила меня между столькими выдающимися людьми, которые составляют подле нее, если верить молве, некое подобие придворного круга?

— Но… — возразил граф и вновь иронически улыбнулся, — чтобы она заметила… заметила… Как вы это понимаете?

— О, не делайте мне больше чести, чем я заслуживаю, — смеясь, отвечал Оливье. — Я понимаю это как скромный школьник, который надеется быть упомянутым на экзамене в числе лучших, но не притязает на высшую награду. Впрочем… Но я, право, чуть было не сказал глупость… Вы, я вижу, больше не пьете; тогда я, пожалуй, велю убрать эту последнюю бутылку. Уже с четверть часа, как я по рассеянности пью один…

— И на здоровье! — сказал граф, наполняя стакан Оливье. — Иначе я, чего доброго, могу заподозрить, будто вы опасаетесь мне довериться.

— Благодарю! — воскликнул молодой человек и беспечно осушил шестой стакан рейнвейна. — А-а, господин итальянец! Вы хотите выведать мои тайны? Извольте, рад служить! Я влюблен в леди Маубрей.

— Браво! — молвил граф, протягивая ему руку в порыве внезапного душевного расположения. — Превосходно!

— Неужто я первый влюбился в женщину, ни разу ее не видев?

— Ну что вы, конечно, нет! — проговорил Буондельмонте. — Я прочитал более тридцати романов и перевидал на сцене не меньше двадцати пьес с подобной завязкой, и поверьте мне, жизнь куда чаще походит на роман, чем роман на жизнь. Но будьте добры, скажите, какой из дифирамбов, слышанных вами о леди Маубрей, произвел на вас самое сильное впечатление?

— Погодите… — произнес Оливье, чувствуя, что мысли его путаются. — О ней рассказывают едва ли не чудеса… А вместе с тем говорят, будто в первой молодости она была довольно ветрена.

— Как вы сказали? — спросил Буондельмонте сухо, но Оливье ничего не заметил.

— Да, — продолжал он, — говорят, ей нравилось кружить головы мужчинам.

— Это уже более лестно, — промолвил граф. — Что ж дальше?

— Дальше… Была ли тому причиной опрометчивость самой леди Маубрей, или то были козни завистниц, но в Англии репутация ее пострадала раза два-три весьма чувствительно, что внушило ей желание навсегда покинуть эту страну флегматических мужчин и чопорных женщин. Так приехала она в Италию искать жизни менее стеснительной и обычаев более утонченных. Утверждают даже, что…

— Что утверждают, сударь? — спросил граф нахмурясь.

— Утверждают… — продолжал Оливье, и глаза его затуманились. — Да что! Она сама тайно признавалась одной своей близкой приятельнице в Эксе, а та после передавала ее слова всем и каждому, кто был на водах…

— Что же она такое передавала? — нетерпеливо воскликнул Буондельмонте и, разрезывая фрукты, поранил себе палец.

— Будто бы по приезде в Италию ожесточение леди против несправедливости людей было столь велико, а сознавать себя жертвою их клеветы было для нее столь оскорбительно, что она вознамерилась бросить вызов всем предрассудкам и ринуться в вихрь безоглядных наслаждений, в котором кружится высшая итальянская знать.

Граф снял с головы дорожную шапочку и надел ее вновь, важно и не проронив ни звука.

— Тщетные упования, — продолжал Оливье. — Давая свой обет, леди Маубрей не знала, как благородно ее сердце. До той поры она еще не любила и, полагая себя неспособной к этому чувству, готова была навсегда от него отречься, если б один молодой человек не влюбился в нее без памяти и не написал к ней, прося без обиняков о свидании наедине.

— Назвали вам имя этого молодого человека? — спросил Буондельмонте.

— Вот досада! Я его забыл. Какой-то флорентинец, вы, наверное, с ним знакомы, ведь он еще и теперь…

Уклоняясь от разъяснения, граф перебил:

— И что же отвечала леди Маубрей?

— Она назначила свидание, но лишь с тем, чтобы проучить самонадеянного шалуна, остроумно разыграв его и поставив в смешное положение; впрочем, подробностей я не знаю.

— Нет нужды, — сказал граф.

— И вот флорентинец является, но он так красив, так обаятелен, так умен, что леди Маубрей начинает колебаться в своей решимости. Она слушает его и медлит и продолжает вновь слушать. Она предполагала увидеть повесу, которого должно наказать за дерзость, — а перед нею искренний, пылкий, романтичный юноша… Что тут толковать! Равнодушной она не осталась, хотя и пробовала устрашить счастливца мнимыми опасностями, которые якобы подстерегают его со всех сторон. Флорентинец только расхохотался, он не был трус. Тогда она пыталась отпугнуть его, изобразив себя холодной бесчувственной кокеткой; он залился слезами — и она полюбила его… полюбила так, что этот граф… Вот досада! Как бишь его, вертится на языке… Бонакорси… Бельмонте… Ах да, Буондельмонте, наконец-то! Графу Буондельмонте удалось растопить ледяное сердце леди Маубрей. Ее любовь и жизнь были отныне прикованы к Флоренции. Ее первым и единственным возлюбленным под сияющими небесами Италии стал граф Буондельмонте. А теперь, когда я передал вам эту историю так, как слышал ее сам, скажите, все ли в ней соответствует истине, ведь и вы флорентинец… Однако если слышанное мною — неправда, не говорите мне, будто это лишь чья-то досужая выдумка; она слишком прекрасна, чтобы я поверил вам без сожаления.