Леди Маубрей притворилась успокоенной, но оскорбление, нанесенное племяннице, отозвалось глубокой болью в ее груди. Лишь сейчас осознала она силу, с какой привязалась к очаровательной девушке. Она корила себя, зачем взяла ее в свой дом и отдала на поругание злобным людишкам захолустья; ее собственное положение представилось ей в ужасном свете, она не видела для себя иного выхода, как удалить Оливье на все то время, что Сара будет жить при ней.

Мысль о непосильной жертве, которую она, однако, полагала необходимой для сохранения доброго имени племянницы, втайне терзала ее, не давая остановиться на каком-нибудь решении.

А через несколько дней она обратила внимание на то, что Сара заметно меньше робеет перед Оливье и что Оливье тоже менее холоден с Сарой, чем раньше. Перемена эта причинила боль Метелле, но она рассудила, что следует не препятствовать дружбе молодых людей, а, напротив, поощрять ее; и вот она смотрела, как их взаимная приязнь крепнет день ото дня, и казалось, что это ничуть не тревожит ее.

Мало-помалу в обращении между Оливье и Сарой установилась известная короткость, и хотя девушка всякий раз краснела при начале разговора, но она уже осмеливалась заговаривать с Оливье первою; что же касается до него, то он не предполагал обнаружить в ней столько ума и живой непосредственности. До этой поры он питал к ней некоторое предубеждение — теперь оно исчезло. Ему нравилось слушать пение Сары; часто он следил, как она рисует цветы, и давал ей советы. Он даже начал объяснять ей кое-что из ботаники и прогуливался с нею по саду. Однажды Сара высказала сожаление, отчего они больше не ездят верхом. Леди Маубрей чувствовала себя последнее время не совсем здоровою, и седло сделалось для нее утомительным. Не желая, однако, лишать моциона племянницу, Метелла просила Оливье составить, компанию Саре, так что мисс Маубрей была отныне вольна предаваться каждый день невинному удовольствию верховой скачки и целый час, а то и два носилась галопом по огромному замковому парку.

Смертельные часы для Метеллы. Поцеловав племянницу в лоб и помахав ей вослед рукою, она долго провожала взглядом удаляющихся всадников — и застывала на открытой террасе замка, бледная, убитая, будто они покинули ее навеки; затем она уходила к себе, запиралась в спальне и горько рыдала. Иногда она прокрадывалась тайком в какой-нибудь глухой уголок парка и оттуда издалека видела, как они проносятся сквозь сияющие аркады света между темными сводами аллей; она боялась, как бы по ее виду не догадались, что она подсматривает — страшней всего было для нее показаться смешной и ревнивой.

Однажды, когда она плакала, приникнув головою к решетке окна в своей спальне, мимо промчались галопом Сара и Оливье; они возвращались с прогулки; из-под конских копыт извивались вихри песка. Сара, вся раскрасневшаяся, оживленная, такая же стройная, такая же легкая, как ее конь, казалось, составляла с ним одно целое. Оливье скакал рядом; оба смеялись беспечно и весело тем счастливым смехом молодости, который вырывается из груди сам собой, непроизвольно — от движения, шума, радости жизни. Оба походили на двух детей, упоенных собственным криком и беготнею. Метелла вздрогнула и, укрывшись за портьерой, смотрела на них. Какой красотой, какой чистотой и нежностью светились их лица! Леди Маубрей была тронута. «Они созданы друг для друга, — думала она, — вся жизнь у них впереди, будущее им улыбается, тогда как я только тень, которую готова поглотить могила…» В следующий миг она услыхала шаги Оливье; они приближались к ее комнате. Торопливо отерев перед туалетным зеркалом слезы, она сделала вид, будто поправляет прическу к обеду.

Оливье сиял и не скрывал своего удовольствия; он с любовью поцеловал Метелле обе руки и, сообщив, что Сара пошла снять амазонку, передал леди Маубрей букет голубой перелески, собранный девушкою в парке.

— Так вы спешивались? — спросила леди Маубрей.

— Да, — отвечал Оливье. — Сара увидала лужайку, сплошь покрытую цветами, и ей захотелось во что бы то ни стало нарвать их для вас; я не успел подхватить под уздцы ее коня, как она уже спрыгнула наземь. Мне пришлось исполнить роль пажа: я придерживал лошадь, а Сара, словно резвая козочка, носилась по лужайке, собирая цветы и гоняясь за бабочками. Добрая моя Метелла, племянница ваша вовсе не то, что вы думаете. Она не юная девушка, а какая-то неведомая птичка, обернувшаяся шаловливой девочкой. Я ей это сказал, и она хохочет, вероятно, еще сейчас.

— Я рада угнать, — произнесла с грустной улыбкою леди Маубрей, — что Сара повеселела. Милое дитя, она так очаровательна, так хороша собой!

— Да, она красива, — сказал Оливье. — Ее лицо из тех, которые мне нравятся. И сразу видно, что она умна и добра; она похожа на вас, Метелла. Никогда еще не замечал я в ней столько сходства с вами, как сегодня. Минутами у ней даже ваш тембр голоса.

— Я счастлива, что вы наконец полюбили ее, мою бедную крошку, — молвила леди Маубрей. — Признайтесь, ведь вначале она вам не нравилась.

— Нет, она просто стесняла меня, вот и все.

— Но теперь, — проговорила Метелла, делая невероятное усилие, чтобы внешне сохранить спокойствие и ровный тон, — теперь вы убедились, что она вас не стесняет.

— Я опасался, — сказал Оливье, — что она поведет себя с вами не так, как должно; однако я вижу, что она вас и понимает и уважает, и это меня радует. Ныне не я один здесь люблю вас. Мне есть с кем о вас говорить, а рядом с вами есть существо, любящее вас не меньше, чем я.

В комнату вбежала Сара.

— Тетушка, дорогая! — воскликнула она. — Передал он вам мой букет? Ваш сын — просто злодей! Да, милостивый государь! Непременно хотел отдать вам цветы сам и отнял их у меня чуть ли не насильно. Он ревнив, совсем как ваша левретка, которая принимается скулить, стоит вам только погладить мою косулю.

Леди Маубрей поцеловала девушку и подумала, что должна чувствовать себя счастливой, если ее любят как мать.

Несколькими неделями позже, когда дети леди Маубрей (так она их называла) отправились, по обыкновению, на прогулку, она зашла в комнату к Саре, чтобы взять книгу, и подобрала лоскуток бумаги, брошенный на подоконнике. Между обрывками слов, смысл которых невозможно было уловить, она отчетливо различила имя Оливье и за ним большой восклицательный знак. То был почерк Сары. Леди Маубрей окинула взглядом комнату. Ящики секретера и другой мебели все были заперты на замок; ключи вынуты. Но характер Метеллы не допустил ее до дальнейших розысков. И все-таки она поспешила уйти, чтобы не поддаться искушению тревожно возбужденного любопытства.

Наконец Сара вернулась с прогулки; леди Маубрей заметила, что племянница непривычно бледна, а голос ее дрожит. Смертельный страх сжал сердце Метеллы. К обеду Сара явилась с заплаканными глазами и вечером была так печальна и удручена, что леди Маубрей не выдержала и осведомилась, как она себя чувствует. Сара ответила, что нездорова, и просила разрешения уйти к себе.

Тогда леди Маубрей пожелала разузнать о прогулке у Оливье. Он со спокойствием совершенного неведения рассказал ей, что в продолжении первого часа Сара была очень весела, что затем они поехали шагом, разговаривая между собой, что она не жаловалась ему на какое-либо недомогание и что бледность ее он заметил, лишь воротясь, когда на это обратила внимание леди Маубрей.

Метелла простилась с Оливье и, беспокоясь о девушке, направилась к ней, но, прежде чем войти, заглянула в комнату сквозь притворенную дверь. Племянница что-то писала. При первом же легком шорохе, произведенном Метеллой, она вздрогнула, отбросила перо и схватила и руки книгу, однако раскрыть ее не успела — рядом стояла леди Маубрей.

— Ты пишешь, дитя мое? — спросила она строго, но не без нежности.

— Нет, тетушка, нет! — воскликнула в необъяснимом замешательстве Сара.

— Девочка моя, неужели ты способна солгать мне?

Сара потупила голову и вся затрепетала.

— Что ты писала сейчас? — произнесла с убийственным спокойствием леди Маубрей.

— Я писала… письмо, — проговорила Сара в сильнейшем волнении.

— К кому же, дорогая моя? — спросила Метелла.

— К Фанни Харст, моей подруге в монастыре.

— Что же тут предосудительного? Зачем тебе понадобилось прятать письмо?

— Я ничего не прятала, тетушка, — возразила Сара, пытаясь овладеть собой. Однако ее растерянность не укрылась от сурового взора леди Маубрей.

— Сара, — сказала ей Метелла, — я никогда не следила за твоей перепиской. Я так доверяла тебе, что сочла бы для тебя оскорблением требовать твои письма на просмотр. Но если б я могла вообразить, что ты от меня что-то утаиваешь, я бы добилась твоего чистосердечного признания, ибо полагала бы это своим долгом. Ныне я вижу, что у тебя и в самом деле есть какая-то тайна, и я требую открыть мне — какая.

— О тетушка! — воскликнула Сара сама не своя.

— Сара, — продолжала Метелла кротко и вместе с большой твердостью, — если ты не желаешь говорить со мной искренно, я могу подумать, будто в душе твоей живут недобрые чувства. Вынуждать у тебя правду я не хочу, ибо ничто так не претит моей натуре, как насилие над чужой волей. Но когда я уйду сейчас из твоей комнаты, сердце мое будет разбито от мысли, что ты не заслуживала ни моей любви, ни уважения.

— Тетя, родная! О! Матушка моя, не говорите так! — вскричала мисс Маубрей и с плачем упала на колени перед Метеллой. Боясь, тронуться ее отчаянием, Метелла вырвала у племянницы свою руку и, скрепившись, ответила холодно:

— Итак, мисс Маубрей, вы отказываетесь отдать мне то, что писали?

Сара повиновалась, хотела что-то вымолвить, но упала почти без чувств в кресло. Леди Маубрей преодолела низменное желание прочесть письмо тут же и уступила побуждению противоположному, более благородному: кликнула горничную Сары и велела ей позаботиться о юной госпоже. Сделав это, она бросилась к себе в спальню, заперлась, и глаза ее забегали по строчкам письма. Оно начиналось так:

«Я давно уже обещала тебе, dearest Fanny[2], открыть свою тайну. Настало мне время сдержать слово. Я не смела доверить бумаге предмет столь важный, пока не нашла способа переслать письмо с верной оказией. Нынче случай благоприятствует мне, и я могу прибегнуть к посредству лица, которое часто бывает у нас, а теперь едет в Париж. Человек этот охотно взялся отвезти тебе от меня собрание минералов и небольшой гербарий. Он вызовет тебя в приемную и передаст сверток, а в нем и письмо, так что оно не попадет в руки госпожи настоятельницы. Не сердись же на меня, дорогая, и не говори, будто я недостаточно доверяю тебе. Прочтя письмо, ты увидишь, что, речь идет не о пустяках вроде тех, которые занимали нас в монастыре. Дело у меня нешуточное, и, рассказывая тебе о нем, я испытываю немалое душевное смятение. Я думаю, что сердце мое не отягощено никакой виной, и, однако же, я краснею, словно мне стыдно перед духовником. Уже несколько дней собираюсь я тебе написать. Я измарала уйму бумаги, изорвала дюжину писем. Но теперь я решились. Будь же ко мне снисходительна, а если найдешь поступки мои безрассудными и достойными порицания, не брани меня чересчур сурово.

Я как-то упоминала тебе о молодом человеке, что живет вместе с нами, — приемном сыне моей тетушки. Впервые я увидала его в день нашего приезда. Но я так смутилась, что не посмела поднять на него глаза. Не знаю, как объяснить тебе, что сталось со мной, когда дверцы кареты вдруг распахнулись, и он, глубоко в них склонясь, поцеловал тетушке руки; он сделал это с такой нежностью, что все чувства мои пришли в волнение, и я сразу поняла, до чего доброе у него сердце; но минуло более полугода, прежде чем я разглядела его лицо по-настоящему, — до той поры я не осмеливалась посмотреть на него прямо, а только в профиль. Тетушка мне сказала: «Считай Оливье своим братом». Сначала слова ее пробудили у меня тайную радость, представлявшуюся мне более чем оправданной. Как сладко казалось мне иметь брата! И если бы он с самого начала обращался со мной как с сестрою, мне бы и на ум не взошло полюбить его иной любовью!.. Увы, Фанни! Теперь ты убедилась, как я несчастна: я люблю, но думаю, что никогда не смогу соединиться с предметом своей любви! И я даже не умею объяснить тебе, зачем так безрассудно полюбила этого молодого человека; право, я и сама не знаю, как это случилось; поистине, тут какой-то ужасный рок. Вообрази, более года он обращался ко мне с двумя-тремя словами в целый день, — и это вместо того, чтобы говорить со мной обыкновенно и доверчиво, как подобает брату; поверишь ли, все наши беседы за это время свободно уместились бы на одной страничке бумаги. Я приписывала его безразличие робости; но впоследствии — это просто невероятно! — он признался, что, еще не видав меня, питал ко мне какую-то странную антипатию. Не понимаю, как можно проникнуться заранее неприязнью к человеку, которого ты никогда не видел; тем более, если этот человек не причинил тебе никакого зла? Такая несправедливость должна была бы отвратить от него мое сердце. И что же? Совсем наоборот! Я даже начинаю думать, что любовь — вещь, совершенно от нас не зависящая, душевный недуг, против которого бессильны самые разумные соображения.