Но не так легко, как думают, отказаться от добродетели. Она долговременно мучит тех, которые ее оставляют; и прелести ее, составляющие утешение душ чистых, производят жесточайшую казнь злых, которые их еще любят и не могут больше ими наслаждаться. Виновна, но не развращена, я не могла избегнуть ожидающих меня угрызений: честность мне была любезна, даже и по ее лишении; стыд мой, хотя был сокрыт, однако тем не меньше был мучителен; и когда бы вся вселенная была свидетелем, я чувствовала бы его не больше. Я утешалась в моей скорби как раненой, которой боясь антонова огня, чувством боли подкрепляет надежду к излечению.

Однако сие поносное состояние было мне ужасно. Силясь потушить укоризну, не оставляя преступления, со мной случилось то, что случается со всякой честной душой, которая заблуждаясь любит оставаться в своем заблуждении. Новая мечта пришла усладить горесть раскаяния: я надеялась извлечь из моего проступка средство к его исправлению; и осмелилась на предприятие, которым бы принудить отца моего к нашему соединению. Первой плод нашей любви долженствовал связать сей сладкий союз. Я его просила у небес, как залога возвращения моего к добродетели и общего нашего благополучия. Я столько его желала, сколько бы другая: на моем месте боялась: нежная любовь очарованием своим умеряя роптание совести, утешала меня в слабости моей ожидаемым мной действом, и составляла из толь приятного ожидания сладость и надежду моей жизни.

Как скоро бы стала я носить чувствительные знаки моего состояния, то положила сделать, в присутствии всей моей фамилии, публичное объявление Г. Перрету[2]. Правда, что я стыдлива; я чувствовала все, чего бы мне то стояло; но сама честь оживляла мою смелость: и я бы лучше согласилась снести посрамление, которое я заслужила, нежели питать вечный стыд в глубине моего сердца. Я знала, что получила бы смерть от отца или от любовника; но сия перемена меня не ужасала; и тем или другим образом, я ожидала от сего поступка конца всех моих несчастий.

Вот в чем состояло, любезной друг мой, таинство, которое я от тебя скрывать хотела, и которое с таким беспокойным любопытством старался ты проникнуть. Множество причин принуждали меня к сей осторожности с человеком столь неумеренным, как ты; кроме того, что не должно было вооружать новым предлогом нескромную твою докучливость, надлежало сверх того удалить тебя во время столь пагубного происшествия, а я совершенно знала, что ты никогда бы не согласился оставить меня в такой опасности, если б она была тебе известна.

Увы, я была еще обманута толь сладкою надеждою! Небо отвергло предприятия умышленные в преступлении; я не удостоена чести быть матерью: мое ожидание оставалось всегда тщетно, и мне отказано было загладить мой проступок на счет моей чести. В отчаянии назначенное мною неосторожное свидание, подвергающее жизнь твою опасности, была дерзость, которую безрассудная любовь моя прикрывала толь сладким извинением; я досадовала на себя за худые успехи моих обетов, и сердце мое, обольщенное своими желаниями, не видело в жару своем другого средства их удовольствовать, кроме старания сделать их некогда законными.

Была минута, когда я думала, что они уже исполнились; сие заблуждение было источником горчайших моих сожалений; и любовь, услышанная природой, тем ужаснее была предана роком. Ты знаешь, какой случай потребил, с плодом носимым в моих недрах. Последнее основание надежд моих. Сие несчастие случилось со мной точно во время нашей разлуки; как будто Небо хотело обременить меня тогда всеми муками, которые я заслужила, и разорвать вдруг все узы, коя могли нас соединить.

Отъезд твой окончил мои заблуждения как и утехи; я узнала, но слишком поздно, мечты, кои меня обольщали. Я увидела себя столь презренною, сколько чрез то я стала, и столь несчастною, сколько я всегда буду, с любовью без невинности и с желаниями без надежды, которых погасишь мне было невозможно. Терзаема тщетными сожалениями, я отказалась от рассуждений столь же мучительных, как и бесполезных; и, не считая уже себя достойною, чтоб мне самой о себе думать, посвятила жизнь мою на то, чтоб одним тобою заниматься. Я не имела другой чести как твою, ни другой надежды как в твоем благополучии, и чувствования, производимые тобою, были единые, кои могли еще меня трогать.

Любовь не ослепляла меня ни мало в твоих недостатках, но она их делала мне любезными; и таково было ее прельщение, что я меньше бы тебя любила, если б ты был совершеннее. Я знала твое сердце, твою вспыльчивость; я знала, что с большим моего мужеством, ты имел меньше терпения, и что муки, утешающие мою душу, привели бы твою в отчаяние. Для сей-то причины я всегда тщательно скрывала от тебя обязательство моего отца: и в нашей разлуке, желая пользоваться старанием Милорда Эдуарда о твоем счастье, и произвести в тебе подобное рачение о самом себе, я ласкала тебя надеждой, которой сама не имела. Я сделала больше: ведая угрожающую нам опасность, я взяла единое предохранение, какое только могло нас защитить, предав тебе в залог с моим словом и мою вольность, сколько было мне возможно, и старалась вселить б тебя доверенность, а в себя твердость, обещанием коего бы я не смела нарушить, и которое бы могло тебя успокоить. Хотя то было маловажное обязательство, однако ж, я признаюсь, что никогда бы не могла от него отказаться. Добродетель так нужна нашим сердцам, что если они когда-нибудь оставляют истинную, то ее место заменяют другою по своему виду; и прилепляются к ней сильнее, может быть по тому, что она нашего выбора.

Я не стану тебе сказывать, сколько движений испытала я по твоем удалении. Самое жесточайшее из всех происходило от опасности быть забытой. Место твоего пребывания приводило меня в трепет; а образ твоей жизни умножал мой ужас. Я думала уже видеть тебя в унижении даже до волокитства. Сия низость была мне тягостнее всех моих мучений; я лучше бы хотела видеть тебя несчастным, нежели достойным презрения; после толиких горестей, к коим я привыкла, одно твое бесславие было мне несносно.

Я была успокоена в моих страхах, которые тон твоих писем начинал подтверждать, таким средством, которое бы могло привести другую в совершенное смятение. Я говорю о беспорядке, в котором ты допустил себя вовлечь, и которого скорое и непринужденное признание трогало меня больше всех доказательств твоего чистосердечия. Я столько тебя знала, что не могла не знать, чего такое признание должно тебе стоить, хотя бы я и перестала быть тебе любезна; я видела, что любовь, победительница стыда, одна только могла у тебя то исторгнуть Я судила, что такое искреннее сердце не способно было к тайной неверности; я находила меньше вины в твоем проступке, нежели достоинства в признании; и, воспоминая прежние твои обязательства, я исцелилась навсегда от ревности.

Я не была тем, мой друг, счастливее; на место одного преставшего мученья, беспрерывно множество других рождались; и я никогда лучше не узнала, сколь безумно искать в сердечных заблуждениях спокойствия, которое приносит одна только мудрость. Долго оплакивала я втайне лучшую из всех мать, которую смертельная слабость нечувствительно снедала. Баби, которой пагубное следствие моей страсти принудило меня ввериться, мне изменила, и открыла ей нашу любовь, и мои проступки. Лишь только я взяла от Клеры твои письма, как они и были захвачены. Свидетельство было очевидно; печаль отняла у матери моей последние силы, кои болезнь ей оставляла. Я едва не умерла от горести у ног ее. Но вместо того чтоб дать мне умереть, чего я была достойна, она прикрыла мой стыд, и удовольствовалась только тем, что обо мне стенала. Ты сам, который так немилосердно обманул ее, не мог сделаться ей противен: я была свидетелем действа, произведенного письмом твоим над сострадательным и нежным ее сердцем. Увы! она желала нашего благополучия. Она покушалась много раз… но к чему служит воспоминать надежду, которая навсегда уже погасла? Небо инако определило. Она скончала плачевные дни свои в горести, не могши преклонишь строгого супруга, и оставила дочь столь мало себя достойную.

Обремененная такой мучительной утратой, душа моя не имела больше сил, как только ее чувствовать; голос тенящей природы заглушил роптания любви. Я восчувствовала некоторой род отвращения к причине толиких бедствий; наконец я хотела погасить ненавистную страсть, которая мне навлекала их, и отказаться от тебя навеки. Без сомнения то должно было сделать; не довольно ли я имела о чем плакать остаток моей жизни, не искав непрестанно новых причине к слезам? Все, казалось, благоприятствовало моему предприятию. Ежели печаль смягчает душу, то глубокое уныние ее ожесточает. Воспоминание о умирающей матери истребляло оное о тебе; мы были разлучены; надежда меня оставила; никогда несравненная моя подруга не была так превосходна, ни столь достойна занимать одна все мое сердце, как в то Бремя. Добродетель ее, благоразумие, дружество, нежные ласки, казалось, укрепили и возвысили мою душу; я почитала тебя забытым, а себя излеченною. Но поздно уже было о том думать: и что я принимала за холодность погасшей любви, то было только поражение отчаяния.

Как больной, которой перестает страдать впадая в беспамятство, приходит в чувство от пущих страданий, так и я скоро почувствовала, что все горести мои опять возобновились, когда отец мой объявил мне скорое возвращение Г. Вольмара. Тогда-то непобедимая любовь возвратила мне силы, коих я больше иметь не думала. Первой раз в моей жизни я осмелилась отцу моему лично воспротивиться. Я прямо сказала ему, что Г. Вольмар никогда ничем для меня не будет, что я решилась умереть в девках; что он властен в жизни моей, но не властен в моем сердце, и что никто не может меня принудить переменить волю. Я не буду говорить тебе ни о гневе, ни о поступках, какие я претерпела. Я была непоколебима; чрезмерная моя робость довела меня до другой крайности; и ежели я имела не столь повелительной тон, как мой отец, то не меньше решительной.

Он видел, что мое предприятие было твердо, и что он ни к чему не принудит меня властью. Одну минуту я чаяла уже себя избавленной от его гонений. Но что я стала, когда вдруг увидела у ног моих самого строгого отца, смягчённого и утопающего в слезах? Не допуская меня встать, он обнял мои колени, и устремив на меня глаза свои омоченные слезами, сказал мне трогающим голосом, который и теперь я чаю слышать: дочь моя! пощади седины несчастного отца: не заставь меня с горестью сойти во гроб, так как ту, которая тебя носила в своих недрах. Или ты хочешь смерти всему своему роду?

Вообрази мой ужас. Сей вид, тон, движения, слова, и сию ужасную мысль, которая так меня поразила, что я полумертвая упала в его объятия: и уже после сильных рыданий, кои меня стесняли, насилу я могла ему ответствовать слабым и перерывающимся голосом. О родитель мой! Я имела защиту против твоих угроз, но против слез твоих никакой не имею: теперь уже ты принудишь умереть дочь свою.

Мы оба были в таком движении, что долго не могли прийти в себя. Между тем припоминая последние слова его, я поняла, что он знал больше, нежели я думала; и, решившись воспользоваться собственным его сведением, была уже готова сделать ему с опасностью моей жизни, столь долго отлагаемое признание, как он стремительно остановил меня, будто бы предвидя и опасаясь того, что я говорить стану, и сказал мне так:

«Я знаю, какую недостойную склонность благороженной девицы, питаешь ты в глубине твоего сердца. Время пожертвовать должности и чести постыдною страстью, которая тебя бесчестит, и которую ты никогда не удовольствуешь иначе как на счет моей жизни. Послушай хотя единожды, чего честь отца и твоя от тебя требуют, и суди сама себя.

Г. Вольмар, человек знатного рода, одаренной всеми качествами, которые подкреплять то могут, и приобретший почтение публики, коего он по справедливости достоин. Я должен ему жизнью; ты знаешь обязательства, какие я положил с ним. Остается тебе узнать, что он, ездя в отечество для приведения в порядок дел своих, нашелся замешан в последней перемене, потерял свое имение, не иначе избегнул от ссылки в Сибирь, как по особливому счастью, и что он возвращается с малыми остатками своего имущества, полагаясь на слово друга своего, которой никогда никому в нем не изменял. Предпиши же мне теперь, как принять его по возвращении. Сказать ли мне ему: государь мой, я обещал тебе дочь свою в то время, как ты был богат; но теперь когда ты ничего не имеешь, то я отказываюсь, и дочь моя за тебя никак не хочет? Хотя бы я и не так произнес сей отказ, однако так должно толковать его: ваша любовь, учинившись явною, будет принята за предлог, чем только мой стыд умножится; тебя станут посчитать погибшею дочерью, а меня бесчестным человеком, которой пожертвовал своею должностью и совестью гнусному корыстолюбию, присовокупив неблагодарность к неверности. Очень поздно, дочь моя, чтоб окончить в посрамлении жизнь беспорочную, и шестидесятилетняя честь не оставляется в одну четверть часа.