Представь же, – продолжал он, – как будет некстати все то, что ты сказать мне можешь. Посмотри, могут ли когда-нибудь предпочтения, кои стыдливость запрещает, и некоторый проходящий жар молодости, положены быть на весы с долгом дочери, и отцовой честью. Если б должно было одному из нас пожертвовать своим благополучием другому, то моя нежность поспорила бы с тобой в толь сладкой жертве; но, дочь моя, туш говорит честь, а в крови, от которой ты происходишь, всегда она только одна все определяет».

Я не упустила противоположить на сие некоторых ответов; но предрассудки отца моего внушали ему правила столь различные от моих, что причины, которые мне казались неоспоримы, не могли даже его поколебать. Впрочем, не ведая ни того, откуда происходили его сведения, коими обвинял он мое поведение, ниже того, как далеко они могли простираться; при том опасаясь по его нетерпению, с каким он перерывал мои слова, что он уже принял свое мнение на то, что я говорить ему стану; а всего более, удержана стыдом, которого не могла никак преодолеть, я лучше хотела употребить извинение, которое мне надежнее казалось, потому что оно было сходнее с образом моих мыслей. Я открыла ему прямо о заключенном с тобой обязательстве; я клялась, что не изменю тебе в моем слове, и что бы ни случилось, никогда не выйду замуж безе твоего согласия.

В самом деле, я се удовольствием приметила, что мое сомнение было ему не противно; он делал мне чувствительные укоризны за мое обещание, однако не уничтожал его; столь высокое мнение естественно имеет дворянине наполненной несши, о верности обязательстве, и почитает всегда священным данное слово! Вместо того чтоб спорить о неважности сего обещания, на что бы я никогда не согласилась, он принудил меня написать записку, к которой приложив письмо, тот же час отправил. С каким движением ждала я твоего ответа! Колико воссылала я обетов, чтоб найти в тебе меньше нежности, сколько ты иметь ее был должен. Но я тебя так знала, что не могла сомневаться в твоем послушании; и мне известно было, что чем тягостнее требуемая от тебя жертва, тем скорее ты на себя ее примешь. Ответ пришел; и был скрыт от меня в продолжение моей болезни: но после моего выздоровления, страхи мои утвердились, и мне не осталось больше никаких отговорок. При том же отец мой объявил мне, что он никаких не примет; и с тою же властью, коей он уже подверг меня ужасным своим словом, требовал от меня с клятвою, чтоб я не сказала ничего такого Г. Вольмару, чтобы могло отвратить его на мне жениться: ибо, прибавил он, это будет ему казаться выдуманным от нас предлогом; и за какую бы то цену ни было, должно, чтоб сей брак совершился, или я умру с печали.

Тебе известно, мой друг, что здоровье мое столь крепкое против беспокойств и перемен воздуха, не может противиться движениям страстей; и что в моем сердце, слишком чувствительном, находится источник всех страданий и тела и души моей. И так долговременные ли печали повредили во мне кровь, или природа выбрала сие время для очищения вредных мокрот, но я почувствовала сильное беспокойство при конце его разговора. По выходе из комнаты отца моего я силилась написать к тебе хотя одно слово, однако почувствовала себя в таком изнеможении, что легла в постелю, надеясь, что более не встану. Все прочее тебе совершенно известно; моя неосторожность произвела твою. Ты приехал, я тебя видела, и думала, что то был один из тех снов, кои очень часто представляли мне тебя во время моего беспамятства. Но когда я узнала, что ты приезжал, что я точно тебя видела, что ты хотел разделить зло, которого излечить не мог, что ты с намерением его принял, то я не могла уже снести сего последнего опыта; и видя столь нежную любовь, пережившую надежду, моя страсть, к удержанию которой я столько трудов употребила, не признавала уже никакого обуздания, и скоро оживилась с большим жаром, нежели еще прежде. Я видела, что мне должно любить против моей воли; я чувствовала, что мне должно быть виновною, что я не могу сопротивляться ни отцу, ни любовнику, и что я никогда не могу иначе примирить прав любви и крови, как на счет честности. И так, все добрые чувствования мои совершенно погасли; все свойства души моей переменились; преступление потеряло в глазах моих свей ужас; я чувствовала себя внутренне совсем другою; наконец, необузданные восторги страсти ожесточенной препятствиями, ввергли меня в лютейшее отчаяние, какое только может обременить душу; я смела отчаиваться в добродетели. Письмо твое, которое удобнее было возбудить угрызения, нежели отвратить их, докончило мое заблуждение. Сердце мое было столь развращено, что мой рассудок не мог противиться словам твоих философов. Мерзости, о коих мысль никогда ума моего не помрачала, тогда смели представляться. Воля еще сражалась с ними, но воображение привыкало их видеть; и если я не носила преступления во внутренности моего сердца, то не имела также и сих великодушных мнений, которые одни могли ему сопротивляться.

Мне трудно продолжать. Остановимся на минуту. Вспомни те времена благополучия и невинности, когда сей толь сладкой и стремительной огонь, нас оживляющий, очищал все наши чувства; когда священной жар его представлял нам драгоценнее стыдливость и честность любезнее; когда самые желания, казалось, для того только рождались, чтоб дать нам честь их побеждать и тем быть достойнее друг друга. Перечитай первые наши письма, вообрази те краткие и мало вкушаемые минуты, в которые любовь украшалась в наших глазах всеми прелестями добродетели, и когда мы столь много себя любили, что не могли заключить между собою уз, ею отвергаемых.

Что были мы, и что мы стали? Два нежных любовника, проведшие вместе целый год в строгом молчании; их вздохи не смели излетать, но сердца друг друга разумели; они думали, что страждут, но были счастливы. Совершенно понимая себя, они тем говорили между собою; но умея побеждать себя, они отдавали себе взаимно почтенное свидетельство, и провели другой год в воздержности не меньше строгой; они открывали свои муки, и были счастливы. Сие продолжительное сражение было худо подкрепляемо; одна минута слабости привела их в заблуждение; они позабыли себя в утехах; но если перестали они быть непорочны, по крайней мере, они были верны; Небо и природа усиливали союз, ими утвержденной; по крайней мере, добродетель всегда им была неоцененная; они еще ее любили и еще умели чтить ее; они были не столько развращены как унижены: и быв мало достойны быть счастливыми, они еще таковы были.

Что делают теперь сии нежные любовники, которые таким чистым пламенем горели, и так сильно чувствовали цену честности? Кто не восстенав о них услышит? Они предаются преступлению; самая мысль осквернить брачное ложе не производит уже в них отвращение… они помышляют о прелюбодеянии! те ли они, что были? Не переменились ли их души? Как сей восхищающий образ, никогда порочным неизвестной, может загладиться в сердцах, где он блистал? Не отвратит ли навсегда прелесть добродетели от порока тех, которые ее один раз узнали? Какие веки могут произвести сию чудную перемену? Какое продолжение времен может истребить столь приятное воспоминание, и заставит позабыть истинное чувствование благополучия, кто мог единожды его вкусить? Ах! если первый проступок тяжел и медлителен, то все прочие легки и скоры! Омрачение страстей! так ослепляешь ты рассудок, обманываешь мудрость, и переменяешь природу, прежде, нежели то приметят. Когда заблуждаются на одну минуту в жизни; когда отходят на один шаг от правого пути: тотчас неизбежная склонность влечет нас и губит; наконец свергаются в пропасть, и восстают со страхом, находя себя покрытых преступлениями, с сердцем для добродетели рожденным. Опустим, любезный друг мой, сию завесу. Нужно ли нам рассматривать ужасную бездну, которую она от нас скрывает, дабы нам ее избегнуть? Я возвращаюсь к моему повествованию.

Господин Вольмар приехал и перемена моего лица его не отвратила. Отец мой неотступно настоял. Траур по матери оканчивался, и горесть моя не исцелялась временем. Я не могла ни тем, ни другим избавиться от моего обещания: должно было его исполнить. День, которой долженствовал меня отнять у тебя и у самой себя навеки, казался мне последним моей жизни. Я смотрела бы на приготовления к моему погребению с меньшим ужасом, нежели к моему браку. Чем более приближалась я к пагубной минуте, тем меньше могла исторгнуть из сердца моего первые склонности, они сильнее возбуждались моими усилиями погашать их. Наконец я утомилась сражаться с ними бесполезно. В самое то мгновение, когда я готова была присягать в вечной верности другому, мое сердце еще клялось тебе вечною любовью; и я ведена была в храме как нечистая жертва, оскверняющая жертвеннике, на котором заклать ее хотели.

При входе в церковь, я почувствовала некоторой роде движения, какого никогда еще не ощущала. Неизвестный некий ужас объял мою душу в сем месте простом и освященном, исполненном величеством того, которому там служат. Внезапной страх привел меня в содрогание; трепещущая и готова лишиться чувств, едва я могла приблизиться к кафедре. Вместо того, чтобы мне подкреплять себя, я чувствовала, что смущение мое во время обряда умножалось; и если оно допускало меня примечать предметы, то для того только, чтоб их пугаться. Темнота здания, глубокое молчание зрителей, скромной и благоговейной их вид, присутствие всех моих родных, повелительной взор почтенного отца моего, всё придавало тому, что происходило, вид торжества, которое побуждало меня к вниманию и почтению, и заставляло содрогаться от единой мысли вероломства. Я чаяла видеть орудие Провидения, и слышать глас Бога в священнослужителе, отправляющем с важностью святую литургию. Чистота, достоинство, святость брака, столь живо изображенные в словах писания; непорочные и высочайшие должности только нужные к благополучию, порядку, спокойствию и продолжению человеческого рода, толь сладкие сами по себе к исполнению; все сие произвело во мне такое впечатление, что я почувствовала внутренне скорую перемену. Непостижимая сила, казалось, исправила вдруг беспорядок моих склонностей, и расположила по закону должности и природы. Всевидящее око Превечного, говорила я сама себе, читает теперь во глубине моего сердца; он сравнит сокровенное желание мое с ответом моего языка; Небо и земля, свидетели священного обязательства, которое я приемлю, будут также свидетели и моей верности в сохранении оного. Какое право может чтить между людьми тот, кто первое из всех дерзнет нарушить?

Нечаянно взглянув на Господина и Госпожу д’Орб, я увидела их друг возле друга, устремивших на меня жалостные взоры, коими я была поражена сильнее всех других видов. Любезная и добродетельная чета! слабее ли от того ваш союз, что вы меньше знаете любовь? Должность и честность вас соединяют; нежные друзья, верные супруги, не горя сим жестоким огнем, снедающим душу, вы любите друг друга чистым и сладким чувством, которое ее питает, которое усиливается мудростью и управляется рассудком; тем тверже ваше благополучие. Ах! да возмогу и я в подобном союзе найти такую же невинность и наслаждаться равным благополучием; ежели я того не заслужила, то сделаюсь достойною вашим примером. Сии чувствования оживили во мне твердость и надежду. Я представляла священный союз, меня соединяющий как новое состояние, которое долженствует очистить мою душу, и возвратить ее ко всем должностям. Когда священник спросил у меня: обещаюсь ли я совершенным повиновением и верностью тому, которого избираю супругом, тогда язык мой и сердце то обещали. Я сохраню сей обет до самой смерти.

По возвращении домой, я желала иметь уединенный час на собрание мыслей. Не без труда я его получила; и сколько ни старалась воспользоваться им, но не могла иначе себя рассматривать как с отвращением, опасаясь, чтоб минутное волнение, ощущаемое мною при перемене состояния, не представило меня в глазах моих столь же мало достойной супругой, как и девкой. Опыт был верной, но опасной. Я начала о тебе думать. Я отдавала себе в том свидетельство, что никакое нежное напоминание не нарушало торжественного обязательства, которое я на себя приняла. Я не могла понять, каким чудом упорной образ твой мог столь долго оставлять меня в покое, при толиких причинах к его воспоминанию; я бы не поверила равнодушию и забвению, как обманчивому состоянию, которому не естественно быть для меня продолжительным. Сия мечта не была мне опасна: ибо я чувствовала, что любила тебя столько же, а может быть и более, нежели прежде; но я уже чувствовала то не краснея. Я видела, что думая о тебе, не имела нужды забывать, что я была жена другому. Представляя сколько ты был мне мил, сердце мое поражалось; но совесть и чувства спокойны были, и с той минуты я узнала, что переменилась совершенно. Какой шок чистой радости тогда наполнил мою душу! Какое тихое чувствование после толь долгого времени пришло оживить сие от бесславия увядшее сердце, и разлить на все существо мое новую приятность! Я чувствовала себя перерожденною; я думала, что начинаю жизнь другую. Сладкая и утешительная добродетель, для тебя я оную начинаю; ты сделаешь мне ее любезною; тебе я хочу посвятить ее. Ах! я так совершенно узнала, чего стоит тебя лишиться, что не могу уже в другой раз тебя оставить!