В восхищении от перемены столь великой, столь скорой, столь неожидаемой, я смела рассматривать состояние, в каком была я накануне; я содрогалась от недостойного унижения, в которое меня привело забвение самой себя, и от всех опасностей, коим я подвергалась от первого моего заблуждения. Какая счастливая перемена пришла открыть мне ужас преступления, которое меня искушало, и возбудишь во мне вкус к целомудрию! Чрез какое редкое благополучие я была вернее любви, нежели чести, которая была мне так драгоценна? Каким благодеянием судьбы твое или мое непостоянство не предало нас новым склонностям? Как бы я могла противопоставить другому любовнику сопротивление, когда уже первой его преодолел, и стыд привыкшей уступать желаниям? Могла ль бы я почитать более права погасшей любви, когда я не чтила прав добродетели, наслаждаясь еще всем ее владычеством? Какое удостоверение имела я в том, чтоб любить только одного тебя на свете, кроме внутреннего чувства, которое воображая иметь все любовники, клянутся вечным постоянством, и вероломствуют безвинно всякий раз, когда угодно Небу переменять сердца их? Таким образом, всякое падение приготовляло бы следующее за ним другое: а привычка к пороку закрыла бы мерзость его в моих глазах. Влекома от бесчестья в бесславие, и не находя к удержанию себя средства, из обманутой любовницы я сделалась бы погибшею девкой, посрамлением пола моего, и отчаянием моего семейства. Кто же спас меня от действа столь естественного первой моей вины? Кто меня удержал от первого моего поползновения? Кто сохранил мне доброе имя и почтение от тех, кои мне милы? Кто меня отдал под охранение супруга добродетельного, мудрого, любезного своими нравами и особою, наполненного ко мне почтением и привязанностью, чего я не заслужила? которой позволяет мне наконец еще льстить себя именем честной женщины, и возвращает надежду быть того достойною? Я вижу, я чувствую, что спасительная рука, которая препровождала меня сквозь мраки, снимает с глаз моих завесу заблуждения, и возвращает меня самой себе против моей воли. Тайной голос, которой не переставал роптать в глубине сердца моего, восстаёт и гремит с большею силою в минуту, когда я готова была погибнуть. Творец истинны не допустил, чтоб я отошла от лица его виновною мерзостным клятвопреступлением; и, предварив угрызениями грех мой, указал мне пропасть, куда я ввергалась. Вечное Провидение, движущее насекомых и обращающее небеса, ты бдишь над малейшим из твоих творений; ты паки призываешь меня к благу, которое ты любить мне повелело; удостой принять от сердца, очищенного твоим промыслом, жертву, которую ты единое делаешь достойною тебе приноситься!

В мгновение став поражена живейшим чувствованием опасности, коей я была подвержена, и состоянием честности и безопасности, в котором тогда себя находила, я поверглась на землю, и, воздев просящие руки мои к Небу, призывала Существо, которого там престол, и которое подкрепляет и разрушает, когда ему угодно, нашими собственными силами, данную нам вольность. Я хочу, – рекла я ему, – блага, которого ты желаешь, и коего един ты источник. Я хочу любить супруга, которого ты мне дал. Я хочу хранить верность, для того, что она есть первая должность, соединяющая семейство и все общество. Я хочу быть непорочна, потому что сие есть первая добродетель, питающая все другие. Я хочу всего, что сходствует с порядком естества, устроенном тобою, и с правилами рассудка, коим ты озарил меня. Я предаю сердце мое в твой покров и желания мои в твою руку. Направь все действия мои согласно с постоянной моей волей, которая есть Твоя не попусти более, чтоб мгновенное заблуждение превозмогло выбор всей моей жизни.

После сей краткой молитвы, первой, которую приносила я с истинным усердием, почувствовала я себя толико твердую в моих намерениях; мне казалось так легко и так сладко им последовать, что я увидела ясно, где должно мне искать отныне силы, в которой я имела нужду для сопротивления сердцу моему, и которой я не могла найти в самой себе. Я почерпнула из сего единого открытия новую доверенность, и оплакивала печальное ослепление, которое заставляло меня столь долго ошибаться. Хотя я никогда не была совсем без веры; но может быть лучше бы было не иметь ее вовсе, нежели иметь наружную, которая, не касаясь сердца успокаивает совесть; ограничивается обрядами, и заставляет верить в Бога в некоторые часы для того, чтоб оставшее время совсем ничего о нем не думать. Будучи строго прилеплена к общему Богослужению, я не умела ничего почерпнуть из него в свою пользу. Я чувствовала себя рожденною с добрыми склонностями и им предавалась; я любила размышлять полагалась на свой рассудок; не могши согласишь разума Евангельского со светскими мнениями, ни Веры с делами, я держалась средины, которая удовлетворяла мое суемудрие; я имела одни правила, по коим веришь, а другие, по которым действовать; я позабывала в одном месте то, о чем в другом думала; я была набожна в церкви, а философская дома. Увы! я была везде ничто; молитвы мои были только слова, рассуждения софизмы, и вместо истинного света я следовала ложному блеску обманчивых огней, кои вели меня в погибель.

Я не могу сказать тебе, сколько сие внутреннее правило, коего прежде мне не доставало, заставило меня презирать те, кои меня так худо руководствовали. Какая была их первая причина, и на каком основании они утверждались? Ежели счастливое побуждение влекло меня к добру, то сильная страсть восставала; но как она имеет свой корень в том же побуждении: то чем же могу я истребить ее? Если из рассуждения о порядке извлеку я красоту, добродетели, и достоинство ее из общей пользы то может ли все сие сравниться с собственной моей пользой? и что должно мне быть дороже, мое ли благополучие на счет ближних, или на счет моего их благополучие? Ежели страх стыда или наказания препятствует мне делать худо для моей выгоды, то для чего же мне не делать того тайно, тогда добродетель мне ничего сказать не может; и ежели я буду постигнута в преступлении, то наказана буду, как в Спарте, не за вину, но за не проворство. Наконец, хотя бы свойство и любовь к добру были начертаны природою в глубине души моей, то я наблюдала б сей порядок только до тех пор, пока бы он не был обезображен, но как мне увериться, чтоб я всегда сохраняла во всей целости сие внутреннее впечатление, не имеющее между существами чувствительными образца, с коим бы можно было его сравнить? Не известно ли, что непозволенные пристрастия развращают также рассудок как волю, и что совесть заражается и очищается нечувствительно во всяком веке, во всяком народе, в каждом частном человеке, по непостоянству и перемене предрассудков.

Обожай Превечного, мой достойный и мудрый друг; одним дуновением ты разрушишь сии мечты рассудка, которые имеют только тщетной вид, и убегают как тень от непоколебимой истинны. Ничто иначе не существует, как чрез того, который пребывает. Он дает цель правосудию, основание добродетели, цену сей краткой жизни, по воле его употребленной; он не престает гласить виновным, что тайные их злодеяния видимы, и вещает забвенному праведнику: добродетели твои имеют свидетеля; он-то, его-то неизменяемое существо есть истинный образец совершенств, которых в себе мы носим образ. Тщетно наши страсти обезображивают оной, все черты его с бесконечным Существом соединенные представляются всегда рассудку, и служат ему к восстановлению того, что обман и заблуждение в нем повредили. Сии различия мне кажутся не трудны; и довольно обыкновенного смысла, чтоб их найти. Все то, чего не можно отделишь от понятия о сем существе, есть Бог; а все прочее человеческое дело. Рассуждение о сем Божественном образце очищает и возносит душу, научает презирать низкие склонности, и превозмогать гнусные их влечения. Сердце, проницаемое сими высочайшими истинами, удаляется малых страстей человеческих; сие бесконечное величество отвращает от их гордости; сладость богомыслия отвлекает от земных желаний; и хотя бы неизмеримое бытие, о котором оно размышляет, не существовало, то и тогда бы еще полезно было непрестанно оным заниматься, чтоб чрез то более обладать собою, и быть сильнее, счастливее и благоразумнее.

Сыщешь ли ты чувствительной пример в ложных умствованиях рассудка, которой не опирается ни на что, кроме самого себя? Рассмотрим беспристрастно рассуждения твоих философов, достойных защитников порока, кои всегда прельщали только развращенные сердца. Не должно ли сказать, что нападая прямо на самые святые и торжественные обязательства, сии опасные толкователи вознамерились уничтожить вдруг все человеческое общество, основанное на верности договоров? Но рассмотри, каким образом извиняют они тайное прелюбодеяние. Оно, по их мнению, не причиняет никакого зла, даже супругу, которой о том не знает: как будто они могут быть уверены, что он и никогда знать не будет; как будто довольно уполномочить клятвопреступление и неверность, когда они не вредят другим; и как будто мало, чтоб возненавидеть преступление за зло, причиняемое от него тем, кои в оное впадают. Что же, когда не зло нарушить совесть, уничтожить совершенно силу клятвы и обязательств самых непоколебимых? Не зло ли, принудить себя сделаться лжецом и обманщиком? Не зло ли, заключать такие узы, которые принуждают желать ближнему зла и смерти? смерти даже тому, которого должно любить и с которым жить клялись? Не зло ли такое состояние, которое тысячу других преступлений всегда производит? Если б самое добро причиняло столько бедствий, то чрез сие одно злом бы уже стало.

Думает ли быть один из двух невинен, по тому что он со своей стороны свободен, и не изменяет никому в верности? Он обманывается прегрубо. Не только частная польза супругов, но всеобщая нужда всех людей того требует, чтоб чистота браков не нарушалась. Всякой раз, когда два супруга торжественно соединяются, входит тут мысленное обязательство от всего человеческого рода, о почтении сего священного узла, и уважении в них супружеского союза; что, мне кажется, весьма сильная причина против тайных браков, кои, не имев никакого знака сего союза, подвергают прелюбодеянию невинные сердца. Публика некоторым образом порукою такого договора, происходящего в ее присутствии; и можно сказать, что честь целомудренной женщины находится в особливом покровительстве всех добродетельных людей. И так, кто смеет развращать ее, тот грешит, во-первых тем, что заставляет ее грешить, и что всегда разделяются преступления, к коим приводят: сверх того он грешит еще точно сам собою, по тому что нарушает публичное и священное супружеское обязательство, без коего ничто не может пребывать в надлежащем порядке дел человеческих.

Тайное преступление, говорят они, никакого зла никому ни причиняет. Ежели сии философы верят бытию Бога и бессмертию души, то могут ли они называть тайным такое преступление, которое имеет свидетелем первого оскорбляемого и единого праведного Судью? Странная тайна, которую можно скрыть от всех глаз, кроме того, от которого скрывать ее всего нужнее! Хотя бы они не признавали и присутствия Божества, однако ж как они смеют утверждать, что сии беспорядки никому зла не причиняют? Как могут они думать, что все равно отцу иметь наследников не своей крови быть обремененную большим числом детей, нежели сколько бы он мог их иметь, и видеть себя принужденным разделять свое имение залогам своего бесславия, не чувствуя к ним родительской горячности? Положим, что сии толкователи Материалисты, тогда еще сильнее можно противоположить им сладкой голос природы, которой спорит во внутренности всех сердец против гордой философии, и коего не опровергали никогда справедливыми доказательствами. И так, ежели одно только тело производит мысль, и чувствования единственно зависят от органов, то два бытия рожденные от одной крови, не должны ли иметь между собой теснейшие сношения, сильнейшие чувства друг к другу, и сходствовать душой, как лицом; а то несильная ли причина к взаимной привязанности?

Не уже ли не делает то никакого зла, по твоему мнению, чтоб уничтожать или возмущать сей естественный союз чужою кровью, и повреждать в самом начале взаимную склонность, которая должна соединять всех членов семейства? Найдется ли на свете честный человек, которой бы без ужаса мог переменить ребенка другим у кормилицы? А меньше ли преступление переменить его в недрах матери?

Когда я рассматриваю свой пол в особенности, то сколько бед примечаю в сем беспорядке, которой, по их мнению, никакого вреда не производит! Не довольно ли и того уже, что посрамление виновной женщины, у которой лишение чести отнимает скоро и все прочие добродетели, послужит явным знаком, для нежного супруга, непозволенного согласия, которое хотят оправдать тайною? Не несчастие ли не быть больше любимым от жены своей? Что может она сделать хитрыми своими стараниями, как только более докажет свое непостоянство? Возможно ль обмануть взор любви притворными ласками? Какая казнь чувствовать, что рука любезного предмета нас объемлет, а сердце отвергает? Положим, чтоб счастье вспомоществовало благоразумию, которое оно так часто обманывало, оставим без уважения безрассудство вверить мнимую свою невинность и покой ближнего предосторожностям кои всегда Небо разрушает: то сколько употребить должно лжи, выдумок, лукавств, для прикрытия худого поведения, для обмана мужа, для развращения домашних, для ослепления публики! Какой соблазн для соучастников, какой пример для детей! Каково будет их воспитание между таких забот, чтоб безнаказанно удовольствовать порочной пламень! Куда денется спокойствие дому, и согласие Господ? Как! или всем тем супруг не оскорбляется? Что наградит его за сердце, которое ему принадлежало? Что возвратит ему почтенную жену? Что даст ему покой и безопасность? Что исцелит его от справедливых подозрений? Чем уверится отец в чувствах природы, обнимая собственных детей своих?