— Я хочу продать все это за наличные.

Нимало не удивившись, управляющий внимательно осмотрел каждый предмет, затем вызвал нескольких ювелиров и спросил их мнение об изумрудах и жемчуге. Мона сидела молча.

Странно, но она ничего не чувствовала. Роскошные дары Лайонела утратили для нее всякое значение.

Когда-то они значили так много, но сейчас она как будто смотрела на них из дальнего далека. Те эпизоды жизни, с которыми они были неразрывно связаны, безвозвратно отошли в прошлое; воспоминания о мужчине, делавшем ей эти подарки, уже не жгли и не мучили, как прежде.

Еще совсем недавно ей казалось, что расстаться с подарками Лайонела означает разбить то немногое, что осталось от ее сердца. Теперь же эти драгоценности обрели совсем иной смысл: они — часть той преграды, что отделяет ее от Майкла. Преграды, возведенной ее неспокойной совестью.

«Ангел с огненным мечом»[12], — подумала она, представив себе рукоять меча, сверкающую изумрудами и бриллиантами.

Размышления ее прервал управляющий. Он произнес перед ней небольшую речь.

Бриллианты сейчас повысились в цене. Изумруды можно будет продать, если найдется подходящий покупатель. А вот натуральным жемчугом теперь мало кто интересуется — рынок заполонили его дешевые искусственные собратья.

Словом, обычная смесь объяснений и оправданий, какую слышит каждый, кто пытается продать вещи, когда-то купленные по дорогой цене.

Наконец управляющий сделал свое предложение — назвал огромную, на взгляд Моны, многотысячную сумму. Она согласилась без споров, добавив:

— Пожалуйста, наличными и все сразу.

Управляющий ответил, что это сразу не сделаешь, — она согласилась подождать. Кто-то предложил ей сигарету. Мона равнодушно смотрела на драгоценности на черном бархате под стеклом, она не замечала почти ничего вокруг — все мысли ее были в полях между Аббатством и Коббл-Парком, где всего лишь вчера утром она случайно встретила Майкла.

Все иные воспоминания отошли на задний план, словно подернулись туманом. Все заслонило настоящее — Майкл и то, что он значит теперь для нее.

Париж… Египет… Буэнос-Айрес… Нью-Йорк… Когда-то от самих этих названий ком вставал в горле и кровь в жилах убыстряла свой бег, а теперь они остались лишь вехами, растворяющимися в тумане пройденного пути.

Наконец ей принесли деньги. Мона попросила конверт, положила в него две пятидесятифунтовые банкноты, адресовала «Мисс Стелле Ферлейс, в Коббл-Парке». Написала лишь одну фразу:

«Вам в приданое — с наилучшими пожеланиями».

Она попросила, чтобы посылку отнесли на почту, а остальные деньги сложила в другой конверт.

— Надеюсь, вы будете осторожны, леди Карсдейл, — предупредил ее управляющий. — Не слишком разумно ходить по улицам с такой суммой на руках.

— Эти деньги долго у меня не задержатся, — ответила Мона и, сев в такси, назвала шоферу адрес на Пикадилли.

Приехав туда, она попросила шофера подождать, позвонила в дверь и передала конверт привратнику.

— Для фонда «Спасение детей», — объяснила она.

Чуть позже, оставив чемодан в номере тихой гостиницы, она спустилась к телефону. Просмотрела телефонную книгу в поисках нужного ей имени.

Она набрала номер — трубку снял сам отец Эндрю Вейл. Брат покойного отца Моны стал католическим священником; жизнь свою он посвятил работе в трущобах, служению самым бедным и обездоленным из английских граждан.

— Дядя Эндрю, это Мона.

— Как поживаешь, дитя мое?

— Мне нужен твой совет. Я хочу работать на благо страны. Никаких навыков у меня нет, но работать хочу там, где по-настоящему тяжело и где я буду наиболее полезна.

— Тогда иди к миссис Марчант — дом тысяча три по Квин-Виктория-стрит. — Отец Эндрю всегда был немногословен; добавив еще пару слов, он повесил трубку.

Так Мона и сделала.

Миссис Марчант, симпатичную седую женщину, она нашла в тесном, полном людей кабинете. Перекрикивая оглушительный стрекот нескольких пишущих машинок, Мона рассказала, кто ее прислал, и лицо миссис Марчант озарилось приветливой улыбкой.

— Мы все любим отца Эндрю!

— Он мой дядя.

— Тогда тем более рада с вами познакомиться.

— Я ищу работу, — объяснила Мона. — Поэтому дядя прислал меня сюда. Он сказал, что вы сможете мне помочь.

— Конечно, сможем! — ответила миссис Марчант.

Но на лице ее отразилось колебание. Мона поняла, что чересчур нарядно одета да и весь ее вид — вид светской дамы — не может не настораживать.

— Мне нужна по-настоящему тяжелая работа. Такая, чтобы не оставалось времени на размышления.

Миссис Марчант, кажется, ее поняла.

— Не знаю, стоит ли предлагать вам такое, — сказала она, — но сейчас нам страшно не хватает рабочих рук в детских садах, которые мы организуем во всех частях страны. Есть два типа детских садов: одни располагаются около фабрик, чтобы рабочие могли оставлять там детей на весь день. Другие — интернаты — для эвакуированных детей, тех, что слишком малы, чтобы просто распределять их по чужим домам. Их мы отправляем в деревню организованно, группами, вместе с нянями и воспитательницами. Среди них, разумеется, много сирот или тех, чьи матери погибли при бомбежках.

— Такая работа мне по душе, — ответила Мона. — Я люблю детей, хоть, боюсь, не слишком много о них знаю.

— Скоро узнаете, — ответила миссис Марчант. — Но работа будет нелегкая. Уверены, что справитесь?

— Уверена, — твердо ответила Мона.

Несколько часов спустя она уже сидела в поезде, направляющемся в Фултон-андер-Слау, деревушку на западе страны, где недавно был организован новый детский сад.

Перед отъездом Мона попросила миссис Марчант, чтобы та пересылала письма ее матери со своего лондонского рабочего адреса. Объяснять эту странную просьбу она не стала, но миссис Марчант пообещала все ее письма немедленно пересылать адресатам.

Сидя в поезде, Мона написала матери первое письмо: в нем она постаралась так мягко, как только могла, объяснить, почему не хочет сообщать ей свой нынешний адрес.


Милая мамочка, у тебя слишком доброе сердце. Я знаю, что перед Майклом ты не устоишь. Он выпытает у тебя, где я, приедет за мной — и все мои труды окажутся напрасными.


О драгоценностях она не упомянула — слишком сложно было бы объяснить это даже матери; однако с энтузиазмом писала о предстоящей работе, стараясь, чтобы в письме ее не проскользнуло ни слова неуверенности или тревоги.

Только наедине с собой, глядя на бегущий за окном пейзаж, Мона призналась себе, что не просто сомневается в правильности своего поступка — она почти в отчаянии. Она обрекла себя на мучительное одиночество; сердце ее разрывалось от мысли, что она осталась совершенно одна, без единой близкой души рядом.

О Майкле она вспоминала теперь так, как человек, выгнанный в лохмотьях на мороз холодной зимней ночью, вспоминает о тепле очага.

«И все же я права, — говорила себе Мона. — Я знаю: я поступаю правильно».

Однако это было слабое утешение. Что толку в благородстве ее поступка, если каждая клеточка ее тела и души стонет от тоски по Майклу?

Ей вспомнился вчерашний вечер: объятия, поцелуи, клятвы любви…

— О Майкл! — простонала Мона вслух.

Слезы заструились по ее щекам, и она закрыла лицо руками.

Чужие дети, как бы ни нуждались они в помощи и заботе, плохая замена дому, который предложил ей Майкл, его любви, его защите, наконец, малышам, которые могли бы у них родиться, — собственным детям, совершенным плодам совершенного счастья.

Досадуя на себя за слабость, Мона утерла слезы. Обратной дороги нет — нужно идти вперед.

Она сделала свой выбор и теперь с каждой минутой удалялась прочь от гладких, наезженных путей. Трудный путь по бездорожью — вот что станет ее искуплением. Будь что будет — она не сдастся, не позволит слабости себя победить.

Мона вытерла глаза и напудрилась как раз перед остановкой в Фултон-андер-Слау. За окном накрапывал дождь; сгущались ранние сумерки, станция выглядела серой и унылой. Мона вышла, таща за собой чемодан.

Похоже, ее никто не встречал — ни на машине, ни на лошадях. Возле станции стояла лишь телега, груженная мешками картошки. Мона подошла к седобородому вознице.

— Вы не знаете, нет ли здесь кого-нибудь из Айвидина? — спросила она. — Или скажите, далеко ли это отсюда?

— Айвидин? — переспросил он. — Да, слышь, недалёко. Ждут вас там, что ли?

— Надеюсь, что ждут, — ответила Мона, гадая, добралась ли до Айвидина отправленная утром телеграмма.

Возница вынул изо рта трубку и крикнул через двор:

— Билл! Да где этот постреленок? Эй, Билл!

Из сторожки показался вихрастый щербатый парнишка в отцовской, судя по всему, куртке.

— Леди в Айвидин приехала. Проводишь, что ли?

— Провожу. Вы уж извините, мисс, я не слыхал, как поезд подошел.

Мальчишка выкатил из сторожки двухколесную тачку и поставил на нее чемодан Моны.

— Тут недалёко, всего четверть часа идти, — сообщил он. — Правда, в горку.

И они двинулись в путь. Дождь припустил сильнее, и Мона пожалела, что не взяла с собой макинтош. Вскоре она промокла насквозь, так, что волосы прилипли к щекам.

«Не слишком удачное начало», — думала она.

Но шла вперед без единого слова жалобы, бок о бок с юным Биллом, фальшиво насвистывавшим себе под нос какую-то неузнаваемую мелодию.

Глава девятнадцатая

— Тетя Мона, тетя Мона! Смотри, какой там котик!

Мона разогнулась, не выпуская из рук швабры.

— Где, милый? — спросила она.

— Вон там!

Малыш указал в дальний конец сада, где восторженная малышня окружила здоровенного полосатого кота.

— Какой хороший! — проговорила Мона. — Иди приласкай его, только будь осторожнее, не напугай.

— А он меня не поцарапает? — спросил малыш.

— Нет, если не сделаешь ему больно, — ответила Мона. — Погладь его. А вот на руки лучше не брать.

На прошлой неделе кто-то из детворы притащил в дом найденного во дворе котенка. Из самых лучших намерений малыш нес его за шею и едва не задушил.

Все это были городские дети — они не умели обращаться с животными. Некоторые до сих пор боялись кур, а при виде коровы с криком ужаса цеплялись за взрослых.

Забавно: бояться коров после всего, что пришлось пережить этим детям! Большинство из них потеряли дом при бомбежках, многие потеряли родных; однако нервы их по большей части не пострадали.

Война оставила свой отпечаток на тех, кому пришлось много ночей подряд провести в бомбоубежищах. Такие детишки были бледными, худенькими, с темными кругами под глазами, словно изголодавшимися по воздуху и солнечному свету.

Но стоило им пару недель прожить в деревне, и даже самые слабенькие чудесно изменились: поздоровели, окрепли, начали бегать, шалить и просить за обедом добавки.

Глядя на то, как ребятишки рассаживаются за круглым обеденным столом, Мона говорила себе: их счастье, их благополучие стоит и боли в спине, и усталости, и страшного изнеможения, знакомого ей с первого дня в Айвидине.

В интернате работало всего три человека, и все они сбивались с ног.

Во главе интерната стояла директриса — почтенная женщина, перед самой войной ушедшая на пенсию с должности сестры-хозяйки в большой детской больнице. Ей подчинялась сестра Уильямс — дипломированная медсестра, много лет отдавшая частной практике. Знала и умела она много, но, на взгляд Моны, воплощала в себе все недостатки своей профессии. Делала она ровно «от и до», и почти невозможно было заставить ее взяться за то, что не входит в ее профессиональные обязанности.

Из Лондона директрисе постоянно обещали прислать еще двух-трех помощниц, но пока прислали одну только Мону.

Найти прислугу на месте тоже не удавалось.

До войны Фултон-андер-Слау был богом забытой деревушкой, в которой и проезжающий автомобиль становился событием.

Теперь всего в пяти милях от деревни возводился аэродром, а еще ближе, практически на выселках, заработал завод по производству точных инструментов.

Квалифицированные рабочие ехали сюда из городов, но неквалифицированную рабочую силу вербовали из местных, так что все девушки и даже многие замужние женщины из деревни теперь работали на аэродроме или на заводе.

Кто в таких условиях согласится идти стирать или мыть полы за мизерную плату? Единственная местная работница, какую удалось «привлечь» директрисе, была Глэдис — девушка, про которую односельчане говорили, что у нее не все дома.

В самом деле, ни ловкостью, ни сообразительностью Глэдис не отличалась. Хоть она и старалась, но порой вытворяла такое, что просто ум за разум заходил.