Уйда

Последняя из Кастельменов

(Новелла Уйда.)

Цецилия Кастельмен была краса своей семьи и в то же время самая красивая из всех женщин в роде Кастельменов, когда бывало проходила по громадным залам замка Лиллиесфорд. То было давно, полтора столетия тому назад. Весь город сходил по ней с ума. Ее красота — более могущественная сила, чем сама ненависть партий — одинаково признавалась как вигами Сен-Джемса, так и тори Бокао, как красавцами Гаррауай, так и мелкими владельцами Озинды.

Везде — на Сенной площади, равно и в опере или на королевском балу — ее окружали самые высокопоставленные, самые выдающиеся люди из ее современников; прекрасный же пол партии вигов от души ненавидел ее, так как она до мозга костей принадлежала партии тори и в душе была сторонницей короля Якова III: она поклонялась Болингброку, ненавидела Мальбороу и принца Евгения; сильно верила во все ужасы той программы, которую, как говорили, приготовили виги для годового праздника на 1711 год, и ею же, как подозревали, была внушена знаменитая сатира на прекрасных дам, занимающихся политикой, которые были выведены в № 81 «Зрителя», под именем Розалинды и Нигранилль.

Цецилия Кастельмен — еще красивее в двадцать четыре года, чем в семнадцать — была еще не замужем, несмотря на то, что самые знаменитые люди в государстве готовы были предложить ей свою руку. Стоя выше кокетства своих подруг, презирая игру веером и светское жеманство, блестящая, гордая, не имеющая себе равных, она всецело принадлежала самой себе; ни один из самых блестящих джентльменов в городе не мог похвалиться в обществе своих товарищей, не прибегая для этого к более нахальной лжи, чем сам Том Уартон, что осчастливлен хоть единым ободряющим взглядом дочери графа Кастельмена. Напрасно советовал ей отец не пренебрегать партиями, которым завидывали все придворные дамы; и когда ее прелестные подруги, истые кокетки, смеялись над ее холодностью, сильно завидуя ее победам, она, только слегка улыбалась и качала головой. Но она, может быть, просто бессердечный человек? Цецилия не оспаривала такого взгляда.

— Ну, разве не милы эти люди?

— Пожалуй, милы.

— Например, его светлость Бельамур?

— Человек умный, нет сомнения.

— А лорд Мильамонз?

— Забавник, но хвастун; у него красивые руки. Жаль только, что он постоянно об этом думает.

— А сэр Гай-Риверс?

— Такой же внимательный влюбленный человек, как выведенный в комедии «Светская дорога». Но она слышала, что он смеялся над женщинами, когда пил шоколат в Озинда.

— А граф Даржан?

— Храбрый воин; но какая возлюбленная в состоянии будет соперничать в его сердце с игральными костями Грум-Портера?

— А лорд Филипп Бельяр?

— Настоящий джентльмен, образец придворных, изящный, безупречный молодой человек; нравится всем, но не нравится ей.

Очень может быть, что она была слишком разборчива, слишком спесива, как про нее говорили; но что же делать, если она была такая? Да и к чему желать ей пересоздаваться, когда она и так была счастлива?… Что касается до нее, то она в свою очередь не могла понять, как можно так затрачиваться на игру веером, на выбор и подбор лент, на упражнения перед зеркалом в выделывании поклонов — и все только для того, чтобы добиться взгляда, улыбки людей, которым они сами не придавали никакого значения. Красивая и гордая женщина должна была стоять выше этих притворств и мелких побед.

Так думала Цецилия Кастельмен и гордо шла своею дорогой, оставаясь всегда победительницей и никогда побежденной.

Ричард Стиль, наверно, думал о ней, когда под именем «Набожной кокетки» писал в своем дневнике: «Я уважаю тех, которые могли бы быть кокетками, но не хотят, и от души презираю тех, которые хотели бы быть, но, отчаявшись в возможности, не находят слов, чтобы достаточно очернить своих соперниц, более счастливых, чем они сами».

Итак, Цецилия Кастельмен была в то время царицей. Когда бывало она сидела в театре, в своей ложе, на той стороне, которую занимали виги, то самые горячие поклонники мистрис Олдфильд и мистрис Портер едва ли слышали тогда хоть одно слово из «Девы-героини» или из «Влюбленной вдовы», и изящный молодой человек, всего более напыщенный своим собственным превосходным костюмом, смотря на нее, когда она сидела с видом царицы и когда на ее челе блестели бриллианты Кастельменов, забывал о своих перчатках с серебряною бахромой, о табакерке с рисунками, о чудной трости и о храбрых подвигах, о которых он мечтал.

Какова должна была быть радость ее подруг, когда 22 июня большая семейная карета с тремя раскрашенными цаплями на дверцах, изображающих герб, с шитыми ливреями, с позолоченною сбруей, тяжело колыхаясь, катила из Лондона по отвратительным проселочным дорогам, а крестьяне, выходя из своих хижин, изумленно смотрели на княжескую пышность дорожной повозки милорда.

В городе ходили слухи, что известная духовная особа, священник графа Кастельмена, слишком нескромно болтал в «Кафе Чайльд» о политике своего патрона, что будто после Утрехтского мира, когда снова можно было привозить французские товары, через Ламанш провозили шифрованные письма в палочках шоколата; что некоторые высокопоставленные особы были сильно заподозрены в замыслах, враждебных спокойствию государства; что граф от одного из своих высокопоставленных родственников, между прочим, получил совет — оставить на некоторое время двор, где на него дурно смотрели, и тот город, где за самое ничтожное, неблагоразумное слово его могли препроводить в каземат, — и ехать в свое имение Лиллиесфорд, где олени не берут на себя роли шпионов и где буковые леса хранят тайны.

Прекрасные дамы, зная, что на весь сезон у них будет свободное поле, радовались при мысли, что Цецилия закупорена в своем замке, и от всего сердца наслаждались историей шифрованного письма, злыми речами в кафе вигов, дурною славой, которую оставил в Сент-Джемсе граф, и в особенности — что, впрочем, входит в правило человеческой природы вообще, будет ли та женская или мужская — несчастием своих друзей.

То было в июне 1715 года. Тори глухо волновались. Арест Орнонда и Болингброка ускорил удаление новоприбывших из Ганновера. Джентльмены побитой партии начали нетерпеливо относиться к вторжению немцев и с сожалением думать о законной династии; они также начали понимать усиливающееся раздражение своих соотечественников на севере, которые давно бились, как стая благородных гончих, которых держат на привязи. Эмиссары то и дело разъезжали то в Сен-Жермен, то к благородным якобитам. Католические священники принимали участие в этих интригах. Доставлялись письма в ничем неповинных пучках кружев и планы войны, завернутые в конфекты. То было страшное время, переполненное заговорами и противозаговорами, опасностями и кознями, — один из тех моментов, когда люди, живя постоянно над миной, привыкают любить неизвестность и уже находят жизнь безынтересной, если не предвидится с минуты на минуту возможности расстаться с ней.

Граф Кастельмен счел за лучшее последовать данному совету — оставить Лондон, отчасти для своей личной безопасности, отчасти для того, чтобы подвинуть свое дело, так как и тому и другому было бы лучше от его пребывания в графстве, нежели от соседства вигов в столице.

Замок Лиллиесфорд — громадная постройка времен норманов — скрывался на западе в густых лесах. Когда приехала туда Цецилия, чтобы разделить уединение своего отца, стада оленей паслись под буковыми деревьями и лебеди смотрелись в зеркальную речку так же, как пасутся и смотрятся и в настоящее время, когда ее имя и ее титулы красуются уже на гробнице, где она покоится в мавзолее по ту сторону парка. Вся деревня нарядилась в свою зеленую ливрею Иванова дня, и розаны засыпали своими душистыми лепестками бархатный газон, по которому ступала прекрасная изгнанница.

Было безоблачное утро, когда она спускалась по большой лестнице, где дамы и кавалеры — ее предки, рисованные Лели и Джейсоном, казалось, следили за ней из глубины своих полированных рам; она прошла по площадке своей гордой и легкою поступью и поднялась на террасу, возвышавшуюся над парком. Сам Ван-Дик с удовольствием бы стал рисовать портрет этой молодой девушки, которая стояла теперь на балконе вся окруженная цветами и облитая светом. С любовью бы перенес он на полотно ее руку, грациозно покоившуюся на голове борзой собаки, ее прелестную и величественную осанку, ее глубокие голубые глаза, ясный лоб и игру света в складках ее шелкового со шлейфом платья. Но ее портрет, рисованный самим Ван-Диком, этим истинным учителем изящного, не был бы так верен, как тот набросок, который был сделан несколько позднее любящим ее человеком. Этот набросок и теперь еще можно видеть в большой галлерее Лиллиесфорда, освещенной падающими из западных окон лучами солнца.

Цецилия долго стояла на террасе, смотрела на лес, на холмы, по-прежнему положив руку на голову борзой собаки. Она не замечала пейзажа, который расстилался вокруг нее: ее мысли были далеко; они были заняты разбором шансов за и против того дела, которое она так близко принимала к сердцу, — опасностями, которым подвергался отец, и теми далекими перспективами, которые сулили ей возврат счастья для дома Стюартов, единственного, который Кастельмены когда-либо признавали за дом своих королей. Она с сожалением покинула город; но то, о чем жалела она, был не Бельамур, не сэр Гай-Риверс; она сожалела о жизни, об уме, о прелестях света, где она — царица дня — привыкла царить. Но воспоминанию прошлого она отдала всего несколько минут. Когда, в первое утро своего изгнания, она стояла на террасе, ее мысли постоянно уносились к честным джентльменам севера или ко двору Сен-Жермена. Казалось, она улыбалась какому-то видению победы, вызванному самолюбием и фантазией. Когда раздался топот лошадиных копыт, она быстро подняла глаза и увидала всадника. Он скакал по аллее к главному подъезду дворца. Лошадь под ним была покрыта пеной и, казалось, сильно заморилась от долгой езды; сам он казался не менее утомленным, но тем не менее, проезжая у подножия террасы, он снял шляпу и низко поклонился.

«Уж не посланный ли это, которого ждут из Сен-Жермена?» — спрашивала себя лэди Цецилия в то время, как ее собака злобно заливалась на проезжего.

Вернувшись к себе в комнату, она рассеянно принялась вышивать свой носовой платок. В это время ей пришли сказать, что «его милость» просят ее пожаловать в осьмиугольную комнату. Там она встретила приезжего, которого отец представил ей как одного из самых верных своих друзей, сэра Фульке Равенсуорса, того самого, которого они ждали. Цецилия поклонилась с тем видом уверенного в себя достоинства, которое нельзя назвать снисходительностью, но которое, казалось, навсегда исключало всякую фамильярность и как бы воздвигало вокруг нее непроходимую преграду.

Сэр Фульке Равенсуорс был высокий, красивый мужчина с благородною наружностью; его лицо, загорелое от лучей чужого солнца, теперь побледнело от усталости с дороги; его платье, шитое золотом, еще было покрыто пылью. Но тем не менее, когда он поклонился, Цецилия Кастельмен тотчас заметила, что ни лорд Бельамур не мог иметь лучшей грации, ни лорд Мильамонт — такого величественного придворного вида. Однако она скоро стала внимательно слушать рассказ отца относительно новостей, привезенных сэром Фульке из Сен-Жермена, — привезенных с лихорадочною торопливостью среди тысячи опасностей и многих переодеваний. То было шифрованное письмо от Якова Стюарта к своему верному и многолюбимому поданному Георгу Герберту графу Кастельмену, письмо необычайной важности, которое в те опасные дни, когда фигуры на обоях, казалось, подслушивали за вами, а собака, которая спала около вас, казалось, готова была прочесть и выдать вашу мысль, — надо было читать при закрытых дверях.

Тотчас уехать из Лиллиесфорда было бы одинаково опасно как для посланного, так и для графа: оставить его у себя — был единственный исход. Тот, кто не за деньги исполнил такое поручение, не мог так скоро удалиться и снова подвергнуть себя всем опасностям, стараясь достигнуть берегов Франции. Граф дал понять это посланному. Тот благодарил, соглашаясь на его предложение.

Может быть красавица, у которой, он видел, блестели глаза от радости и гордости, когда она читала царское приветствие, — может быть именно она заставила его с удовольствием согласиться продолжить здесь свое пребывание, а может быть его вообще мало интересовало, где он проведет время в ожидании определенной минуты двинуться в поход на жизнь и смерть за «Белую Розу и длинные волосы». Он был не больше как простой солдат «счастья», бедный джентльмен, без всякого состояния, кроме своего имени, без всяких знаков отличия, кроме своей шпаги, и преданный такому делу, которого звезда с давних пор потускнела. В продолжение нескольких лет его жизнь представляла ряд опасностей и приключений — то на войне под Бервиком в Альманце, то рискуя жизнью при исполнении опасных поручений, которые Яков Стюарт не мог доверить никому другому. Храбрый до безрассудства, он тем не менее обладал тонкостью дипломата, и изгнанный двор таким образом имел в нем самого дорогого слугу: совершенно по-княжески, а также и совершенно по-человечески, Стюарты старались воспользоваться его услугами, но всегда забывали вознаграждать его за его подвиги.