Тут было все — и садизм, и пьянство, и членовредительство, и беспредельное тщеславие. Весь набор смертных грехов! Вот ведь бедняги, не без самодовольства думаете вы. Да, жизнь у них похуже той, про которую пишут в книжках. В десять раз сквернее. И в десять раз несчастнее и рискованнее, чем даже у вас.

Наслушавшись этих жалостных и омерзительных историй из личной жизни звезд, вы раздуваетесь от сознания собственного благополучия и превосходства над этими несчастными, на которых те, кому не посчастливилось быть знакомыми с Джой, взирают по-прежнему снизу вверх; при этом ей удается настолько заморочить вам голову, что у вас даже мысли не появляется о том, что применить столь ценные сведения вам абсолютно негде. Попробуйте, скажите кому-нибудь: «У меня есть подруга, которая со всеми знакома, так она мне сказала, что Z спит исключительно с женщинами, которые на него писают». Неплохое вступление для светской беседы за стойкой у бара (из тех, где не принято спешить), но и только. Совсем не та информация, за которую следует хвататься зубами и с помощью которой можно прославиться или продвинуться по служебной лестнице. Ведь все эти мерзкие сцены вы сами не видели. И даже не знакомы лично с их участниками. Вы всего лишь повторяете чужую сплетню.

Но в этот момент вы не осознаете, что услышанная только что информация не имеет никакой ценности. Вы все еще смакуете ее, испытывая удовольствие от мысли, что все они такие ублюдки, а она уже переходит ко второму этапу наступления.

Начинает она издалека, с рассказов о своем детстве. С того, что жизнь детей в семье Клер-Болингброк была хуже чем в аду. Ах, сколько слез она пролила! И боли, адские боли, появившиеся у нее так рано, привели к тому, что она пристрастилась к лекарствам, найденным ею однажды в аптечке у матери.

Джой исполнилось всего семнадцать, когда ее мать, карьера которой начиная с 1958 года пошла на убыль вследствие ее вредных наклонностей, а также репутации надменной и скандальной особы, покончила с собой (в газетах, однако, сообщили, что она погибла в результате автомобильной катастрофы). Двумя годами позже погиб отец во время пожара в отеле (скорее всего, тоже самоубийство). Оставленная им скромная сумма — сбережения и страховка на случай смерти — пошла на образование младших братьев и сестер. Джой, всего год отучившаяся в колледже, вынуждена была оставить его и поступить на работу, получая только пятьдесят долларов в неделю и деля крошечную квартирку в Гринвич-Виллидже с девицей, которую ей порекомендовали в жилищном агентстве. Соседка оказалась вульгарной особой, к тому же без конца жевала резинку.

Денег едва хватало, не говоря уж о том, что надеть было нечего; бывали дни, когда Джой питалась одними шоколадными батончиками. Но более печально было то обстоятельство, что страдания, пережитые Джой в детстве, нанесли непоправимый ущерб ее умственному и эмоциональному развитию.

Если Джой не удавалось потрясти ваше воображение этими фактами, она немедленно извлекала из своего прошлого какие-нибудь отвратительные подробности, и вы, затаив дыхание и вылупив глаза, слушали, как эта девушка с хорошеньким пухлым личиком рассказывала вам о том, как ее мать, знаменитая Мэдди Болингброк, непревзойденная исполнительница ролей леди Уиндермир и Гедды Габлер, не имевшая себе равных на сценах Нью-Йорка, была помешана на очищении кишечника.

По ее настоянию Джой регулярно подвергали этой процедуре с помощью некой медсестры, приходившей к ним в дом с огромным черным мешком, содержащим клизму.

Раз в неделю эта женщина, совершенная ведьма, затаскивала Джой в ванную и, согнув ее в три погибели, легкими, едва ощутимыми прикосновениями обводила ее детский анус, уговаривая ее расслабиться, совсем расслабиться, а затем вонзала в малышку Джой смазанный вазелином кончик клизмы.

В течение целых пяти минут, страдая от страшной боли, вопя и извиваясь в руках этого дьявола в женском обличье, Джой пыталась прорваться к заветному унитазу. А затем (какое счастье!) Джой пускали на стульчак, где она добросовестно выкидывала из себя накопленные за неделю шлаки, в то время как ведьма ласкала ей груди и массировала ее детский клитор.

— С тех пор я предпочитаю, чтобы меня трахали в задницу, — небрежно замечает Джой. — Передай, пожалуйста, сливки.

Я передаю ей молочник, не в состоянии вымолвить ни слова, а в голове у меня одно за другим проносятся порнографические видения.

И все же главное, что я испытываю в эту минуту — это восхищение ее прямотой. И как это она не боится признаваться в таких вещах? Поразительно. До сих пор мне ни разу не приходилось встречать человека, который говорил бы о себе столь гадкие вещи, ни капли не смущаясь.

Я, например, никогда не сообщала ничего, что могло бы натолкнуть моего собеседника на дурные мысли обо мне или о моих родных. Постоянные ссоры моих родителей были семейной тайной, которой все мы стыдились, и происходили они исключительно при закрытых наглухо окнах: не дай Бог, кто из соседей услышит. И я, и мои брат с сестрой строго придерживались того правила, что определенные вещи — пристрастие нашей бабушки к болеутоляющим средствам, постоянные банкротства нашего дядюшки в Канзасе — никогда не должны выноситься за пределы семьи. А о том, что мой отец страдал маниакально-депрессивным психозом, знали только самые близкие.

В конце сороковых годов у моего отца, некогда преуспевающего юрисконсульта, случился нервный припадок, и он, по просьбе компаньона, был вынужден уйти из фирмы, а мать посвятила остаток жизни тому, что пыталась скрыть от соседей пошатнувшееся семейное благополучие. Именно поэтому мы остались на Элм-стрит, Вебстер Гроувз, в доме с шестью спальнями, и служанка по-прежнему приходила к нам. Мать также строго следила за тем, чтобы мы с сестрой хотя бы раз в году бывали в Чикаго в опере, и первые выходы в свет у нас были не хуже, чем у других. При этом, однако, в нашем доме стоял жуткий холод — температура никогда не превышала шестнадцати градусов; выезжали мы исключительно на чаепития, а сцены самоубийства мадам Баттерфляй и Тоски созерцали с последних рядов второго яруса. Да и служанка по утрам подрабатывала в другом доме.

Нам и в голову не приходило усомниться в необходимости поддерживать перед лицом друзей, соседей и даже близких родственников видимость финансового благополучия и лада в нашей семье. И тут была не просто показуха. Нам действительно были неведомы ни сексуальные извращения, ни уголовные преступления. О подобных вещах мы узнавали лишь из книг или колонок скандальных новостей как о чем-то далеком и не имеющем отношения к нашей жизни. Хотя, должна признаться, порочные мысли иногда приходили мне в голову (вдруг мои родители и все мои братья погибнут в какой-нибудь авиакатастрофе и мне достанется вся сумма страховки? а если попросить братца показать мне, как это мужчины занимаются любовью? что будет, если я сбегу на Сорок вторую улицу и стану проституткой?), но мои родители никогда и виду не подавали, что такие мысли посещают и их, а если бы и подавали, то давно успели внушить нам, что неважно, о чем ты думаешь, важно, как ты при этом выглядишь.

А тут прямо передо мной сидела моя новая потрясающая подруга и без стеснения признавалась в любви к наркотикам, анальному и групповому сексу и в прочих немыслимых вещах, никогда не случавшихся ни с одним из моих знакомых. И рассказывала это мне, совершенно постороннему человеку. Как можно так рисковать?

— Откуда у тебя уверенность, что я никому ничего не скажу? — спросила я ее в один прекрасный субботний вечер.

Это было летом шестьдесят девятого года — я привожу здесь точную дату потому, что с ней связан новый этап в нашей дружбе с Джой, — теперь мы встречались не только за ланчем, но и по выходным дням. Денек был чудесный, на небе ни одного облачка, и мы решили прогуляться по Центральному парку — тогда куда более приличному месту, чем сейчас — и устроить себе праздник: пообедать в «Таверне на лужайке». В то время это была уютная, по-домашнему простая забегаловка, не то, что теперь — нагромождение канделябров и зеркал, рассчитанное на туристов. Мы сидели на открытой цементной террасе под стареньким зонтиком, поедая горячие сосиски.

— Не знаю, просто уверена, — ласково ответила она. — У тебя особый тип красоты и та душевная чистота и преданность, которые присущи жителям Среднего Запада. Я верю, что ты никогда не причинишь мне боли.

Покраснев от смущения и преисполнившись гордости и счастья от сознания собственной замечательности (хотя, с моей точки зрения, о Среднем Западе можно было не упоминать), воодушевленная неслыханной щедростью эпитетов, я попыталась вернуть ей комплимент, заметив:

— Ты смелый человек, открыто говоришь о том, что произошло с тобой. Некоторых это может шокировать.

— Мне нечего стыдиться. Ненавижу тайны. Я считаю, что всегда следует говорить только правду, даже если она кого-то и шокирует.

Ее приверженность к правде вызвала во мне еще большее — если только вообще это было возможно — восхищение ею и жалость к себе, которой, кроме нескольких случайно забредших порочных мыслей, похвастать было абсолютно нечем.

— Дело все в том, что ты, то есть твоя личность, так же интересна, как и твоя жизнь.

Она кивнула, соглашаясь. Что ж тут поделаешь, раз она и вправду интересна.

— Знаешь, ты просто обязана написать книгу о своей жизни, — без конца распиналась я.

Она опустила голову, ее огромные, цвета старого золота глаза наполнились слезами, носик покраснел, а красивые руки сжались в кулачки.

Что это с ней стряслось?

В действительности же она напустила на себя печальный вид потому, что приступила к последнему и решающему этапу своего наступления: по ее мнению, я уже созрела и готова вступить в многочисленную армию ее сподвижников, готовых помочь ей нести непомерную ношу ее потребностей, влачимую ею от вечеринки к вечеринке, из кофейни в кофейню, по поездам метро и самолетам, гнетущую ее и в кабинетиках ресторанов, и в постели, и когда она просто сидела на стуле.

Но тогда я еще слишком мало знала Джой. Я думала лишь о том, что нельзя допустить, чтобы моя обожаемая милая подруга, беспомощная и невинная, словно дитя, так страдала. Ведь ей и так досталось.

— Ну что ты, Джой! Право, я не хотела тебя обидеть.

Как бы ища у меня утешения, она протянула через стол руку и схватила меня за запястье. Она страдальчески раскачивалась из стороны в сторону, при этом глаза ее были крепко сомкнуты, как у ребенка. Крупные слезы выкатились из них и радугой сверкнули на солнце.

— Прости меня, ради Бога. Мне казалось, что мое замечание насчет книги будет тебе приятно.

— Так и-и-и есть, — произносит она, опустив голову и судорожно переводя дыхание — не оттого, что не хватает воздуха, а оттого, что ей никак не остановить потока рыданий и всезатопляющей, черной, немыслимой тоски, давно уже гнетущей ее и теперь прорвавшейся наружу. — Мне хоч-ч-чется писать. Но я не могу. Нет возможности сосредоточиться. На работе я занята другими делами. Даже письма не написать — шеф тут же начинает орать на меня. Там я только и делаю, что сижу и твержу весь день как попугай: доброе утро, сэр, до свидания, сэр. Как мне все это надоело!

Оказывается, она мечтает стать писательницей с той самой поры, когда еще маленькой девочкой провела лето в загородном лагерю — там она впервые узнала лесбийскую любовь, за которую ее, как и следовало ожидать, в лагере подвергли всеобщему презрению. Ее письма родным, написанные из лагеря, первая попытка литературного творчества. Родители относились к ее литературным занятиям с неизменным одобрением. Собственно, по этой самой причине она и решила пойти работать в издательство — чтобы быть поближе к настоящим писателям и редакторам.

Но у нее нет своей пишущей машинки, а дома из-за этой ее сожительницы обстановка такая, что никак не сосредоточиться — без конца гремит музыка, да и вообще все вокруг наперебой твердят, что у нее нет никакого таланта. Даже нынешний ее ухажер Джефри Каслмэн насмехается над ее страстью к сочинительству.

Меня обуревали противоречивые чувства. Тот факт, что эта моя странная чудаковатая подружка и в самом деле мечтает — столь дерзновенно и непоколебимо — запечатлеть на бумаге свои скандальные истории, мало того — добиться, чтобы их напечатали, меня по-настоящему потряс. До той поры я была знакома лишь с одним человеком, страдавшим той же манией — написать роман; эго была моя одноклассница, воздушное создание с длинной шеей и практически отсутствующими плечами; потом она родила и превратилась в настоящую истеричку.

Однако здесь был иной случай — передо мной изливала свои печали дочь знаменитой актерской пары Клер-Бо-лингброк, в жилах которой текла кровь первоклассных актеров, она многое повидала собственными глазами и, судя по тому, что ей удавалось заставить меня затаив дыхание слушать ее поразительные истории, обладала непревзойденным даром рассказчицы.