Все лето я жду, когда мне скажут, что король вышел из меланхолии, всю осень, а потом, когда снова начинает холодать, я думаю, что король, возможно, помилует и освободит нас в новом году, после Рождества, в честь праздника; но этого не происходит.

Тауэр, Лондон, весна 1541 года

Король собирается повезти свою избранницу, которую зовет «розой без шипов», в большое путешествие на север, в поездку, на которую не отваживался раньше, показаться северянам и принять их извинения за Благодатное паломничество. Он остановится у тех, кто недавно построил себе дома из камня снесенных монастырей, поедет по землям, где до сих пор гремят в цепях на придорожных виселицах кости изменников. Он беспечно будет ходить среди людей, чья жизнь кончилась, когда разрушили их церковь, чья вера лишена дома, а сами они лишены надежды. Он облачит свое огромное жирное тело в линкольнский зеленый и прикинется Робином Гудом, а дитя, на котором женился, заставить танцевать в зеленом, как Деву Марианну.

Я все еще надеюсь. Я надеюсь, как надеялся когда-то мой умерший кузен Генри Куртене, что будут лучшие времена и мир станет повеселее. Возможно, король отпустит Гарри, Эдварда и меня до того, как отправится на север, в знак милосердия и прощения. Если он может простить Йорк, город Плантагенетов, открывший ворота паломникам, он точно может простить двух невинных мальчиков.

Я просыпаюсь в эти ясные утра на рассвете и слышу, как за моим окном поют птицы, и вижу, как медленно ползет по стене солнечный свет. Томас Филипс, смотритель, к моему удивлению, стучит в дверь и, когда я встаю и накидываю халат поверх ночной рубашки, входит; вид у него такой, словно ему нехорошо.

– Что случилось? – тут же встревожившись, спрашиваю я. – Мой внук заболел?

– Он здоров, здоров, – поспешно отвечает Томас.

– Эдвард?

– Он здоров.

– Тогда что случилось, мистер Филипс, отчего вы в таком смятении? Что такое?

– Мне горестно, – вот и все, что он может вымолвить.

Он отворачивается, качает головой и прочищает горло. Что-то так его печалит, что он едва может говорить.

– Мне горестно говорить вам, что вас казнят.

– Меня?

Этого не может быть. Казни Анны Болейн предшествовал суд, на котором пэров убедили, что она была ведьмой и прелюбодейкой. Знатную женщину, члена королевской семьи, нельзя казнить без обвинения и без суда.

– Да.

Я подхожу к низкому окну, которое выходит на лужайку, и выглядываю наружу.

– Быть этого не может, – говорю я. – Не может быть.

Филипс снова прочищает горло.

– Есть приказ.

– Эшафота нет, – просто говорю я, указывая на Тауэрский луг за стеной. – Нет эшафота.

– Принесут плаху, – говорит он. – Поставят на траву.

Я поворачиваюсь и смотрю на него.

– Плаху? Поставят на траву плаху и тайно меня казнят?

Он кивает.

– Не было ни обвинения, ни суда. Нет эшафота. Человек, который меня обвинил, сам казнен по обвинению в измене. Этого не может быть.

– Может, – отвечает Томас. – Умоляю, подготовьте свою душу, Ваша Милость.

– Когда? – спрашиваю я.

Я думаю, что он скажет «послезавтра» или «в конце недели».

Он говорит:

– В семь. Через полтора часа, – и выходит из комнаты, опустив голову.


Я не могу уложить в голове, что мне осталось жить полтора часа. Приходит капеллан, выслушивает мою исповедь, я умоляю его сейчас же пойти к мальчикам и передать им мое благословение и любовь, пусть скажет, чтобы не подходили к окнам, из которых видно лужайку и плаху. Собралось несколько человек; я вижу цепь лорд-мэра Лондона, но сейчас раннее утро, и все это неожиданно, так что сказать успели немногим и пришли немногие.

Так еще хуже, думаю я. Король, должно быть, принял решение из прихоти, возможно, только вчера вечером, а приказ, наверное, отправили сегодня утром. И никто его не отговорил. Из всей моей бесчисленной плодовитой семьи не осталось никого, кто мог бы его отговорить.

Я пытаюсь молиться, но мой ум мечется, как жеребенок на весеннем лугу. В завещании я распорядилась, чтобы мои долги выплатили и молились за мою душу, а похоронить себя завещала в своем старом приорате. Но я сомневаюсь, что кто-то позаботится о том, чтобы мое тело, – я внезапно с удивлением вспоминаю, что голова моя будет в корзине, – повезли в мою старую часовню. Так что, вероятно, я буду лежать в часовне Тауэра, рядом с моим сыном Монтегю. Это дает мне утешение, пока я не вспоминаю о его сыне, своем внуке Гарри, и думаю о том, кто станет о нем заботиться, отпустят ли его когда-нибудь или он умрет здесь и еще одного мальчика Плантагенетов похоронят в Тауэре.

Я думаю обо всем этом, пока моя дама меня одевает, накидывает мне на плечи новый плащ и подвязывает волосы под чепцом, чтобы открыть шею для топора.

– Это неправильно, – раздраженно произношу я, словно платье зашнуровано неверно, и она падает на колени и плачет, промокая глаза подолом моего платья.

– Это грешно! – выкрикивает она.

– Тише, – произношу я.

Меня не трогает ее печаль, я не могу ее понять. Я словно в тумане, будто не понимаю, ни что мне говорят, ни что сейчас случится.

У дверей ждут священник и стражник. Все происходит как-то очень быстро, я боюсь, что не готова. Я думаю, что, конечно, может статься и так, что я дойду только до лужайки и придет королевское помилование. Это было бы вполне в русле его представлений о величии: приговорить женщину к смерти после обеда и помиловать перед завтраком, чтобы все говорили о его власти и милосердии.

Я бреду вниз по лестнице, меня поддерживает под руку моя дама – не только потому, что ноги у меня плохо гнутся и я отвыкла от ходьбы, но и потому, что я хочу дать побольше времени королевскому гонцу со свитком, лентой и печатью. Но когда мы доходим до двери Тауэра, никого нет, только горстка людей у прямой мощеной дорожки, а в конце ее стоит деревянная колода и рядом – юноша в черном капюшоне, с топором в руке.

Руку мне холодят монетки, которые я должна ему заплатить, передо мной идет капеллан, мы проходим весь недлинный путь до плахи. Я не смотрю на башню Бошан, боясь увидеть, что внук меня не послушался и смотрит из окна комнаты Эдварда. Я понимаю, что не смогу передвигать ноги, если увижу их личики, глядящие на то, как я иду к смерти.

От реки долетает порыв ветра, и знамена внезапно начинают полоскаться. Я глубоко вдыхаю и думаю о тех, кто вышел из Тауэра до меня, о том, что они, без сомнения, отправились на небеса. Я думаю о своем брате, идущем к Тауэрскому холму, чувствующем капли дождя на лице и мокрую траву под сапогами. Мой младший брат, за которым, как и за моим внуком, не было иной вины, кроме имени. Никто из нас не был заключен в тюрьму за то, что мы сделали; нас заточили за то, кто мы, и это ничто не изменит.

Мы подходим к палачу, хотя я едва заметила пройденный путь. Я жалею, что мало заботилась о своей душе и не молилась, пока шла. Мысли мои бессвязны, я не завершила молитву, я не готова к смерти. Я кладу два пенни в руку в черной рукавице. Глаза палача поблескивают сквозь прорезь в маске. Я замечаю, что его рука дрожит, он сует монетки в карман и крепко берется за топор.

Я стою перед ним и произношу слова, которые должен произнести каждый приговоренный. Говорю о своей верности королю и велю ему повиноваться. Тут мне хочется рассмеяться во весь голос. Как можно повиноваться королю, чьи желания меняются каждый миг? Как можно быть верным безумцу? Я передаю благословение и добрые пожелания маленькому принцу Эдуарду, хотя сомневаюсь, что он доживет до того, чтобы стать мужчиной, бедный, бедный проклятый мальчик Тюдор, я шлю благословение и свою любовь принцессе Марии, я помню, что ее нужно называть леди Мария, и говорю, что надеюсь, что и она меня благословляет, меня, так нежно ее любившую.

– Довольно, – прерывает меня Филипс. – Простите, Ваша Милость. Вам не позволена длинная речь.

Палач делает шаг вперед и говорит:

– Положите голову на плаху и протяните руки, когда будете готовы, мэм.

Я послушно кладу руки на плаху и неуклюже опускаюсь на траву. Я чувствую ее запах под своими коленями. Осознаю боль в спине, крики чаек и чей-то плач. А потом, внезапно, когда я уже приготовилась упереться лбом в грубую поверхность деревянной колоды и раскинуть руки, чтобы подать знак, что можно бить, меня охватывает радость, желание жить, и я говорю:

– Нет.

Уже слишком поздно, палач занес топор, он опускает его, но я говорю:

– Нет, – и сажусь, отталкиваясь от плахи, чтобы встать на ноги.

Чудовищный удар обрушивается мне на затылок, но я почти не чувствую боли. Он валит меня на землю, и я повторяю:

– Нет.

Внезапно меня наполняет восторг бунта. Я не подчиняюсь воле безумного Генриха Тюдора, я не кладу голову на плаху и не положу никогда. Я буду бороться за жизнь, я кричу:

– Нет! – пытаясь встать.

– Нет! – когда следует новый удар.

– Нет, – когда ползу прочь, и из ран на моей шее и затылке хлещет кровь, ослепляя меня, но не заливая радость от того, что я борюсь за жизнь, даже когда она от меня ускользает, и до последнего свидетельствую о том зле, которое Генрих Тюдор причинил мне и моим родным.

– Нет! – выкрикиваю я. – Нет! Нет! Нет!

Примечание автора

Этот роман – история долгой жизни, прожитой в центре событий, жизни, которая, поскольку прожита она женщиной, осталась не замеченной большинством хронистов того времени и последующих историков. Самой большой претензией Маргарет Поул на известность был тот факт, что она оказалась самой старшей среди казненных Генрихом VIII, – ей было шестьдесят семь, когда ее зверски убили на Тауэрском лугу, – но ее жизнь, как я попыталась показать в этой книге, прошла в сердце двора Тюдоров и в центре прежней королевской семьи.

Чем больше я изучала ее жизнь и размышляла о ней и об ее обширной семье, о Плантагенетах, тем больше задавалась вопросом, не стояла ли она в центре заговора. Иногда ее роль была активной, иногда она вела себя тихо, но, видимо, всегда осознавала претензию своей семьи на трон; у них всегда был претендент – в изгнании, готовый вторгнуться, или арестованный. Не было периода, когда Генрих VII и его сын могли не бояться претендента из Плантагенетов, и хотя многие историки считают это паранойей Тюдоров, мне интересно, не было ли постоянной подлинной угрозы со стороны прежней королевской семьи, чего-то вроде движения Сопротивления: лишь иногда действующего открыто, но всегда дающего о себе знать.

Роман начинается с неоднозначного предположения, что Катерина Арагонская приняла решение солгать о своем браке с Артуром, чтобы выйти замуж вторично, за его брата Генриха. Я полагаю, что рассмотрение общеизвестных фактов, – официальное разделение ложа, совместная жизнь молодой пары в Ладлоу, их юность и здоровье, и отсутствие какой-либо тревоги относительно того, был ли их брак завершен, – убедительно указывает на то, что они обвенчались и вступили в интимные отношения. Так, безусловно думали в то время все, и собственная мать Катерины испросила разрешение Папы, которое позволяло ее дочери вторично заключить брак, независимо от того, была ли у нее половая близость.

Несколько десятилетий спустя, когда ее спросили, был ли завершен ее брак с Артуром, у нее были веские причины лгать: она защищала свой брак с Генрихом VIII и законность рождения своей дочери. Стереотипное восприятие женщин историками позднейшего времени (особенно викторианскими) предполагало, что, поскольку Катерина была «хорошей» женщиной, она была неспособна на ложь. Я склонна более широко смотреть на женское двуличие.

Как историк я могу изучить доводы разных сторон и поделиться своими соображениями с читателем. Как романисту мне приходится привязывать сюжет к одной последовательной точке зрения, поэтому рассказ о первом браке Катерины и ее решении выйти за принца Гарри является вымыслом, основанным на моей собственной интерпретации исторических фактов.

Из работы сэра Джона Дьюхерста я почерпнула даты беременностей Катерины Арагонской. Потеря детей Генриха VIII исследуется очень активно. В недавнем интересном исследовании Катрины Бэнкс Уитли и Киры Крамер высказано предположение, что кровь Генриха могла быть Келл-положительной, что может приводить к выкидышам, рождению мертвых детей и младенческим смертям, если у матери более часто встречающаяся Келл-отрицательная группа крови. Уитли и Крамер также предполагают, что проявившиеся у Генриха с возрастом симптомы паранойи и гнев могли быть вызваны синдромом Маклеода – болезнью, которой страдают только люди с Келл-положительной группой крови. Синдром Маклеода обычно развивается, когда пациенту около сорока лет, и вызывает физическую дегенерацию и изменения личности, приводящие к паранойе, депрессии и иррациональному поведению.