Не было какого-то конкретного события или переживания, которые могли бы именно в эту, а не в какую-то другую ночь снова вызвать кошмарный сон и парализовать его на какое-то время после пробуждения. В местах заключения нет того, что на воле называют «событиями». Настоящее страдание от лишения свободы, по крайней мере для него, состояло как раз в том, что никаких событий не было. Их – по возможности все – целенаправленно предотвращали. А когда нет событий, то нет и переживаний. Кроме разве что тех сонных видений, которые были вызваны воспоминаниями. Если кто-то на воле думает, что его жизнь пуста, бессмысленна и безнадежна, потому что каждый день приходится делать одно и то же, начиная с чистки зубов в ванной каждое утро и кончая их же чисткой в той же самой ванной перед отходом ко сну, заполняя время «между» той же самой работой, повторением тех же самых манипуляций, хождением по той же самой дороге и встречей с теми же самыми людьми, так вот – если кто-то на самом деле думает так, то он сам себя обманывает, сам себя наказывает. По собственному желанию или по недоразумению, он не видит, что каждый новый день это новые картины, не слышит, что каждый новый день это новые звуки, не чувствует, что вдыхает новые запахи, он не обращает внимания на тот опыт, который испытывает, прикасаясь к стольким невиданным доселе предметам, и этой своей бесчувственностью наказывает себя самого, как если бы по собственному желанию взял и закрыл себя в воображаемой тюрьме без стен, решеток и охранников.

Иногда, как правило перед самым рассветом, сразу после пробуждения, чаще всего весной или летом, он вслушивался в птичий щебет, долетающий в камеру через приоткрытую форточку. Тогда он обещал себе, что когда он исполнит часть покаяния и выйдет отсюда – то ли по первой увольнительной на краткосрочное свидание[3], а то и навсегда, – он первым делом пойдет в лес и будет внимательно ко всему присматриваться по дороге, а уж потом, в лесу, перетрогает всё-всё. И деревья, и мох, и траву, песок, листья, дорожные указатели. И останется там до самого вечера, чтобы слушать, вдыхать и ощущать. И обязательно будет там один, чтобы сначала пережить всё то, о чем так тосковалось. Когда после нескольких лет отсидки ему выдали первую увольнительную, то он всё именно так и сделал.

День тогда выдался жаркий, безветренный. Тихий летний день. От ворот тюрьмы он специально шел медленно, радуясь каждому своему шагу, ошеломленный гомоном улиц пульсирующего повседневностью города, впитывая в себя все его голоса. Визг шин, плач ребенка, звуки колокола на звоннице костела, девичий смех, перестук каблучков по мостовой, хлопанье рекламных баннеров на ветру, мурлыканье кошки, музыка уличного оркестрика, цокот копыт по булыжнику от проезжающей мимо пролетки с туристами. Для вольных жителей вольного города всё это было настолько обычным, нормальным, повседневным, что ускользало от их взора и слуха. Но не от него. Временами он останавливался и внимательно вслушивался в звуки, чтобы ничто из этой полифонии не пролетело мимо его ушей, мимо его души. Он вдыхал в себя все эти обычные запахи, по которым так сильно тосковал в камере. Выхлопные газы проезжавших автомобилей, доносящийся из пекарни аромат свежей выпечки, щекочущий ноздри запах солений из рыночных рядов, жареная кукуруза, которой с лотка торговала женщина в пестром платье.

Трехчасовой поход завершился на участке семейных домиков, сразу за которыми начинался сосновый лес. Пройдя через поросший высокой травой луг, он добрался до песчаной тропки, по которой прошел метров двадцать и оказался под сенью деревьев. Он перетрогал стволы, траву, кусты. Всё как и намечал. В город вернулся уже поздним вечером, когда сгустились сумерки. Со стертыми в кровь пятками, уставший и странно одурманенный, чуть ли не завороженный всем виденным, хоть и было оно самым обыкновенным. В течение тех немногих часов на воле он пережил гораздо больше, чем в течение многих лет за решеткой.

Вот почему он никогда не связывал преследовавшие его ночные кошмары с пустотой переживаний в тюрьме. Единственная закономерность в появлении его ужасных сновидений – их четкий календарь: на протяжении всех этих лет сон возвращался как по заказу в определенные дни. Он всегда ему снился либо накануне, либо сразу после того октябрьского дня, когда он убил ее. Но не только тогда. То же самое происходило и в день ее рождения, в день очередной годовщины их свадьбы, в день их первой встречи, их первой совместной ночи или их первого и каждого последующего Рождества…

Несколько лет спустя. Рождество

Вот и сегодня, под Рождество, его разбудил тот же самый сон. С искусанным и мокрым от слюны уголком подушки во рту, он тихо сидел на краю постели и, не моргая, смотрел на ночную лампу. Несколько минут спустя конвульсии прекратились. Вскоре он задышал – медленно, ритмично и неглубоко. Важно было не наглотаться воздуха и не спровоцировать гипервентиляцию. Когда в легочных пузырьках слишком много кислорода, то в мозгу человека происходят удивительные вещи. Его «состояния отсутствия» после пробуждения в тюрьме были, скорее всего, результатом интенсивного поступления кислорода в кровь. Один раз он сразу после пробуждения потерял сознание и упал на пол, его прямо из камеры вынесли на носилках, и «Скорая помощь» отвезла его в больницу. Врач, который осмотрел его там, сразу сообразил, что его странные состояния вызваны избытком кислорода. Он ему тогда порекомендовал простой способ: приложить ко рту бумажный пакет и дышать через него. Выдыхаемый углекислый газ возвращался обратно в его легкие. Вот такой простой замкнутый цикл. С той поры он спал с бумажными пакетами, которые держал под матрасом на нарах. А Линза, этот «бонжур», приставлял к нему пакет каждый раз, как только он застывал в сидячей позе на нарах после пробуждения. Но вот уже несколько лет он научился обходиться без пакета: сам хранит свой CO2 в легких и не слишком глубоко дышит. Впрочем, несколько пакетиков он взял на память из тюрьмы и держит их с другими артефактами того времени в запираемом на ключ ящике письменного стола.

Когда отпустили судороги в руках, он уже знал, что всё прошло. В комнате было тихо. Он никого не разбудил. Встал и на цыпочках подошел к кроватке Джуниора. Малыш сосал большой палец и спал, мерно посапывая. Винсент склонился над кроваткой и умиленно посмотрел на сына, прикрыл Джуниора одеялом, которое сползло на край кроватки, и подошел к стулу, на котором оставил свою одежду. Мимоходом взглянул на будильник на ночном столике Агнешки. Было начало седьмого. Агнес лежала ничком. На ногах у нее были доходящие до икр толстые шерстяные носки. Ее коротенькая ночнушка из черного муслина задралась вверх, оголив ягодицы и половину спины. Эти толстые лыжные носки показались ему забавным диссонансом с чуть ли не обнаженным телом и вызвали улыбку. Как только наступала зима, даже если в спальне было более чем тепло, Агнешка открывала свой «сезон ледяных ног», которые она, если они оказывались вместе в постели, с удовольствием и без предупреждения лезла к нему погреть. Он тогда вскрикивал с наигранным возмущением, а вскоре уже массировал ее маленькие ступни, разогревая их в своих руках, а бывало, что начинал согревать их своим дыханием и поцелуями. Потом они прижимались друг к другу. Иногда этим прижиманием всё и заканчивалось, иногда – нет. Потом долго разговаривали. Порой до самого утра.

Уже одетый и готовый к выходу, он тихо прошел через всю комнату и сел на краю постели Агнешки, вслушиваясь в ее равномерное дыхание. Она изменила его жизнь. Сначала внесла в нее смысл, потом придала ей новое значение, а потом родила ему Джуниора. Эта его Агнес…

* * *

Когда он получал короткие – обычно на два дня – увольнительные, им было жалко времени на сон. Агнешка приезжала на поезде в город, где находилась его тюрьма. За неделю резервировала для них место в каком-нибудь пансионате или доме туриста, но только там, где можно было снять комнату с кухней. Регистрировалась там днем или вечером за день до начала его увольнительной. Остаток дня она посвящала закупке продуктов, которыми так заполняла холодильник, что не оставалось свободного места ни на полках, ни в морозилке, меняла постель на свою, привезенную из дому, полотенца – на свои, ставила его зубную щетку в стакане на полочке под зеркалом в ванной, в шкафу развешивала его рубашки и раскладывала по полкам его свитера, брюки, нижнее белье. На кухонных полках ставила их тарелки, их кружки, их рюмки, их стаканы, их салатницы, их столовые приборы. На стол стелила их скатерть, которую гладила, если в этом месте был утюг. И все это она тащила сюда в чемодане. В том числе и вазу. Она покупала цветы, и если только это было возможным, то брала его любимые белые хризантемы. Привезенные из дома и выстеленные цветными льняными салфетками плетеные корзиночки она наполняла фруктами. Все должно было хотя бы отчасти напоминать дом. Пусть только одну ночь и два дня. Даже если этот их «дом» находился в каком-то совсем чужом доме – гостинице, съемной квартире или даже доме туриста. Утром, задолго до его выхода, она вставала у ворот тюрьмы, задирая голову, и всматриваясь в густые, как сито, проволочные сетки, приделанные к окнам камер. Если окно его камеры было видно с улицы, она, как правило, всегда видела развевающуюся на ветру тонкую ленточку. На таком расстоянии она не могла различить ее цвета, но знала, что это зеленая ленточка. Она просто не могла быть другой…

В сущности, их история и началась с обычной зеленой ленточки. Это сегодня она не просто ленточка, а символ. Завернутую в шелковый платочек, она давно носит ее – в смысле ее половину – в своей сумочке. Вторая половина – в его портмоне под фотографией ее и Джуниора. Долгое время – почти два года – этот обрывок зеленой ленточки, спрятанный в картонной коробке с его личными вещами, пролежал в затхлом подвале тюремного склада. Подвале той самой тюрьмы, в которой он сидел три последних года. В одно из очередных возвращений из увольнения для краткосрочного свидания он лишился ее: нашедший ленточку во время обыска (обычная процедура) излишне бдительный охранник решил, что она слишком длинная и что он мог воспользоваться ею «в целях нанесения такого ущерба своему здоровью, которое было бы несовместимо с жизнью». Действительно, тесемка была на девять с половиной сантиметров длиннее допущенного предписаниями какой-то там статьи тюремного кодекса. Кратко и дословно интерпретируя положения, охранник оценил и записал в «протокол обыска заключенного», что тот мог бы воспользоваться ленточкой для удушения кого-то путем затягивания ленточки на шее или для повешения себя на тюремной решетке. Правда, в протоколе он не описал это так красочно, но именно это он имел в виду. Вот почему его половина их зеленой ленточки почти два года пролежала в картонной коробке, под замком в тюремном подвале. В сущности, это была ее ленточка, но настал такой день, когда, прощаясь перед воротами тюрьмы после одной из очередных его увольнительных, она поделила ее на две части: свою стала носить в сумочке, а он свою попытался пронести в портмоне в камеру. Простая зеленая ленточка, какими обычно в магазине перевязывают подарки, дала начало их общей истории, в которой больше мелодраматического кича, чем серьезного романтического порыва, но когда они ее вспоминают, каждый раз испытывают необыкновенный душевный подъем…

Дело было в Кракове. Она ехала в битком набитом трамвае. В том же самом трамвае оказался он (во время своей третьей увольнительной): ехал на вокзал, а дальше собирался поездом добраться до Варшавы. На повороте вагон дернуло, и у нее из рук на грязный пол трамвая упали бумаги. Она кинулась собирать, он стал ей помогать. Так, присевшие на корточки и то и дело толкающие друг друга при каждом рывке трамвая, они собирали листочки. Она подняла голову, их глаза встретились, она улыбнулась ему, что-то сказала, не переставая глядеть ему в глаза, и коснулась его запястья. Потом она поспешно вытерла слезы со щек и что-то сказала ему. Из-за грохота колес и скрежета тормозов на повороте он не расслышал ее слов. Она вышла не обернувшись. Он проводил ее взглядом. Видел, как она села на скамейке под навесом остановки и закурила. Он и сегодня не знает, почему он тогда почувствовал укол хорошо ему знакомой, но уже давно, как ему казалось, покинувшей его ностальгии. Эта абсолютно чужая, только что случайно встреченная им женщина вмиг пробудила в нем что-то такое, что он с таким трудом и навсегда умертвил в себе. Может, всё из-за ее грусти? А может, из-за неожиданного прикосновения их рук? А может, потому, что ее руки напомнили ему руки его матери? Да, что-то такое было, потому что, когда он в уезжающем трамвае потерял ее из виду, его глаза стали искать ее фантом и, представляете, нашли. Он взглянул на то место, куда упали ее листки: в ложбинке ребристого настила лежала длинная зеленая ленточка, та самая, которой была перевязана стопка рассыпавшихся листков! Он наклонился, резким движением схватил за ногу стоявшего на ленточке мужчину, отпихнул его и поднял ленточку.