Он чувствовал, что в жизни ПНР грядет что-то необычное, какой-то великий момент. Те выборы, о которых договорились за круглым столом и которые были свободными лишь на тридцать пять процентов, сулили большие изменения. Даже то, что ПОРП и ее приспешники получили гарантированных «всего лишь» шестьдесят пять процентов мест в сейме, уже было своеобразной победой оппозиции, сломавшей старый шаблон, согласно которому коммунисты имели всё, все сто процентов. Но самое интересное состояло в том, что борьба за оставшуюся часть мест в сейме и сто мест в сенате была открытой и демократичной. Если не считать телевидение, радио и те газеты, которые оставались в руках «красных», то можно было свободно говорить и писать – да хоть бы в листовках – всё что хочется. Он тогда испытал душевный подъем, а Пати даже еще больший. В этой битве за свободные места в парламенте Краков представлялся им слишком флегматичным, слишком каким-то правильным, слишком консервативным, без полета мысли. Так что в свободные от работы субботы и воскресенья они ездили в Варшаву, где с друзьями и знакомыми раздавали листовки перед костелами, участвовали в собраниях, организованных гражданскими комитетами, или просто слонялись по студенческим клубам, слушали, что народ говорит, и дышали пьянящим воздухом свободы.

Были они в Варшаве и в субботу, 27 мая. Кто-то сказал им, что в «Сюрпризе» на углу улицы Пенькной и площади Конституции будут сплошные сюрпризы, потому что туда приходит не только вся Варшава, но и весь мир. Однажды туда пришел Збигнев Бжезинский, был там и его любимый Ив Монтан. Да и вообще «Сюрприз» задавал избирательной кампании «правильный тон».

Когда они пришли в кафе, внутри уже всё кипело. На фоне избирательных плакатов перед микрофонами сидел… Стиви Уандер! Вот уж сюрприз так сюрприз. Они знали, что певец в Варшаве и что будет его концерт на Стадионе Десятилетия, но о встрече с ним здесь они даже мечтать не могли. Пати схватила его за руку и стала судорожно пожимать. В черных солнцезащитных очках, со значком «Солидарности» на лацкане пиджака, он сначала заявил о своей поддержке свободы, Валенсы[7] и «Солидарности», а потом запел. Рядом с ним в белой рубашке с коротким рукавом сидел улыбающийся Яцек Куронь и пел вместе со всем залом. И это был второй раз, когда он оказался близко с Куронем. Тут же вернулись воспоминания о морозной декабрьской ночи в сопотском «Гранд-отеле»…

После того как увели Куроня и Мазовецкого, в зал вбежали милиционеры. Тех, кто сопротивлялся, били дубинками, заламывали им руки, надевали наручники и выводили из зала. К нему подошел рослый мужчина (глубокий шрам на щеке, запах водочного перегара и чеснока) в коричневой куртке с меховым воротником и потребовал предъявить документы. Вел себя агрессивно: кричал, грозил арестом за отсутствие документов. Ни один из гостиничных лифтов не работал, пришлось по лестнице идти наверх, в номер. На каждом этаже при входе в коридор стояли милиционеры в касках и с дубинками. В номере незваный гость сначала долго изучал его французский паспорт, а потом еще дольше писал в своем черном блокноте. Вышел, можно сказать, тихо (если не считать грохота закрытой за собой двери), не проронив ни слова.

После получаса сидения в номере и безрезультатных попыток дозвониться до ресепшен пришлось спуститься вниз, по лестнице, лифты всё еще не работали. Барный зал был пуст. В холле около ресепшен крутилось несколько милиционеров. Взволнованный администратор объяснил ему, что в Польше в полночь было введено «военное положение» и что телефоны в гостинице, как и во всей Польше, не работают. Сказал ему также, что «красные собаки только что забрали в их гостинице всех самых главных из «Солидарности», вместе с Куронем, Мазовецким и Рулевским[8]». Кроме того, оказалось, что до шести часов утра никто не имеет права покидать гостиницу под страхом ареста. До сих пор не может забыть то парализующее, до той поры неизвестное ему чувство бессильного бешенства. Из окна гостиницы он видел парк и ближайшую улицу. Везде стояли милицейские фургоны с синими мигалками, а на газоне между деревьев, в саду перед гостиницей стояла БМП. Утром он включил телевизор и увидел на экране Ярузельского в генеральском мундире, делающего какие-то ужасные заявления и не скупящегося на угрозы. Те же самые угрозы доносились до него из специально поставленного на ресепшен радио, когда он покидал отель.

Ведомый каким-то иррациональным убеждением, что только там он поймет, что всё-таки произошло минувшей ночью в Польше, он взял в Сопоте такси и поехал в ту самую столовую недалеко от судоверфи. Он не знал точного адреса, но таксист по его рассказу о рабочих судоверфи в касках четко определил, какую столовку тот имел в виду. Несмотря на воскресенье и «военное положение», значение которого он пока не до конца понимал, столовая была открыта. Когда он вошел туда, кто-то быстро закрыл за ним дверь на ключ. За уставленными один к одному буквой «П» столиками сидели милиционеры. Там и сям на подносах среди грязных тарелок лежали белые милицейские жезлы и шлемы. Молодой офицер с несколькими звездочками на шапке, ничего не говоря, забрал его паспорт и приступил к допросу. Вел себя нагло, грубо и все время говорил на повышенных тонах. Он помнит, что специально отвечал только по-французски и постоянно, как шарманка, повторял одну лишь фразу: «Я вас не понимаю, я не обязан отвечать на ваши вопросы, прошу соединить меня с французским посольством в Варшаве». После получаса таких разговоров он узнал, что «в собственных интересах» должен как можно скорее покинуть ПНР, лучше всего в течение ближайших двадцати четырех часов. Ему вручили командировочное удостоверение, дающее право проезда поездом до Варшавы, и приказали немедленно покинуть столовую.

В Варшаву он прибыл поздним вечером. В десять вечера начинается комендантский час. Вял такси, поехал в аэропорт. У него на руках был авиабилет с фиксированной датой возвращения – 29 декабря. Он надеялся, что в аэропорте Окенче ему удастся сдвинуть дату вылета. Ему уже хотелось поскорее вернуться домой, во Францию. Такси доехало до стоявшего поперек улицы танка и уложенной в несколько рядов колючки. Рядом с танком солдаты грелись у переносной печки. На отшибе, перед колючкой стоял видавший виды автобус. В аэропорт можно было доехать только на нем и только тем, у кого на руках были авиабилеты. Ему повезло. Молодой солдатик не сообразил, где в билете стояла дата вылета, и пропустил его. Два часа пришлось мерзнуть в автобусе с другими иностранцами в ожидании, как им сказали, остальных пассажиров. В опустевшем аэропорте царила странная для этого места тишина. Повсюду были вооруженные солдаты и милиционеры. В бюро Air France он попросил дать ему позвонить домой, маме. Он понимал, что она волнуется. После многих телефонных разговоров ему удалось сменить резервацию билета. На следующий день ранним утром ему предстояло лететь с British Airways в Лондон, а оттуда – в Париж. В связи с возникшей ситуацией все западные авиакомпании с невиданной доселе солидарностью решили не отягощать пассажиров, желающих раньше срока покинуть Польшу, сборами, связанными со сменой даты вылета.

Дело шло к полуночи. С посадочным талоном и специальным документом его послали к дежурному офицеру. На военном газике его отвезли в маленький отель (кажется, назывался «Луна» или как-то так) рядом с аэропортом. Около четырех утра его разбудил страшный шум. В первое мгновение он подумал, что это выстрелы. Помнит, как вскочил с постели и подбежал к окну. Минуту спустя те же самые звуки раздались снова, только как будто с более далекого расстояния. Группа солдат шла по коридору и прикладами стучала в двери гостиничных номеров – так теперь будили пассажиров, отлетающих утренними самолетами. До сих пор он помнит страх, вызванный этой гостиничной услугой…

* * *

– Здесь лишь один только минус – очень уж суетное место, – вывел его из задумчивости ее голос. – Зато очень близко, это раз, и два – вы сами сейчас убедитесь, кофе здесь чудесный. Если вам здесь не очень, мы можем пойти еще куда-нибудь…

– Да что вы, совсем напротив, – прервал он ее, испугавшись. – Мне это место напомнило один бар, а вернее, одну столовую, и поэтому я немножко замечтался. Не думайте ничего плохого и простите, если что.

– Интересно, может, расскажете, что это за место? Конечно, если это не слишком личное.

Он рассказал ей о столовой в Гданьске, о том, как он неожиданно встретил введение военного положения вместе с Мазовецким и Куронем 13 декабря в «Гранд-отеле» в Сопоте, о том, с какими трудностями пришлось столкнуться, чтобы выехать тогда из Польши в понедельник утром, 14 декабря, а еще о своей депрессии и грусти, когда по возвращении в Нант он отслеживал по телевизору, газетам и по радио события в Польше. Добавил, что никак не мог смириться с тем, что там происходило и происходит. Рассказал ей, как с группой единомышленников из Нанта, не смирившихся с тем, что творилось в Польше, он регулярно ездил в Париж протестовать с флагами «Солидарности» перед польским посольством, слал петиции французским политикам, призывая их оказать давление на польский режим с тем, чтобы тот освободил интернированных; как организовывал сбор средств, которые потом тайно перевозились в Польшу и вручались семьям интернированных, и еще о том, как под конец марта восемьдесят второго года он отправился в Дюнкерк и на собранные студентами деньги купил там ксерокс, который капитан судна, отец одного из его приятелей, принял на борт и доставил в Цещин, где лишь ему одному известными путями передал аппарат людям из «Солидарности».

Она внимательно слушала его, не прерывая рассказа. А когда он закончил, тихо сказала:

– Вы для моей страны сделали гораздо больше, чем большинство из нас, поляков. Признаюсь, вы меня растрогали своим рассказом. Но так неудачно из вашего повествования получается, что я, к сожалению, была – во всяком случае, официально, хоть и совершенно неосознанно, поскольку была тогда ребенком, – на совершенно противоположной стороне баррикады. Мой отец был партаппаратчиком, хоть и не по убеждению, как мой бывший тесть. Возможно, вам это трудно понять, но у нас были люди, как, например, мой тесть, свято верившие в систему. В том, что мой отец просто конъюнктурщик, я убедилась в июне восемьдесят девятого года, когда Польша стала как бы наполовину свободной. И мой папаша, забыв всю свою коммунистическую биографию, вдруг воспылал совершенно непонятной для меня и моих сестер, а еще более – для моей бедной матери горячей любовью к Валенсе, хотя еще год назад собирался меня отлучить от семьи и вычеркнуть из завещания, когда я на первом курсе записалась в НСС. Вы хоть знаете, что такое НСС? Наверняка не знаете. Независимый Союз Студентов, такое студенческое движение, вроде того, что у вас было в Нанте, когда вы покупали ксерокс.

Достала из сумки сигареты и с улыбкой продолжила:

– Видите, как хорошо вышло, что я именно сюда привела вас в благодарность за охрану моей сумки. В противном случае я никогда бы и не узнала о столовой в Гданьске. У меня тоже слабость к заведениям такого рода. В Кракове, если вы пока не знаете, лучшее из них, еще со времен социализма, – бар «Под Филярками» на Старовисльной улице, практически в центре. Там дадут самый лучший и дешевый в городе грибной суп. Когда мне было лень готовить, я шла туда с судками и брала у них целые обеды. Мой бывший муж ни за что бы не вычислил, что это не я готовила. А у вас во Франции тоже есть такие бары-столовые?

– Есть, но не такие замечательные, как у нас в Польше.

– У нас в Польше?! Вы, значит, поляк? – удивилась она.

– Я знаю, что говорю с акцентом, но разве это что-нибудь значит? До конца жизни я буду говорить с акцентом. У всех иностранцев, впервые столкнувшихся с Польшей в зрелом возрасте, есть акцент. Слишком поздно я заговорил по-польски. Мозг можно обмануть, а голосовые связки с какого-то момента уже нет. Особенно те, что омывались французским вином, – хитро улыбнулся он. – Я живу в Польше вот уже – минуточку, посчитаю – вот уже шестнадцать лет. Что с того, что я родился во Франции, провел там свое детство и, скажем так, молодость, если я ощущаю себя поляком? Ведь именно здесь я пережил все самые светлые и самые мрачные моменты моей жизни.

– Какой еще акцент? По мне, так вы говорите просто гениально. Честное слово. Я не хотела вас обидеть. Вы в своей речи используете такие слова, которые рядовой поляк, и родившийся и учившийся тут, давно уже забыл. Ну а что касается легкого французского флера, так это только плюс вашей речи. Попробую угадать: вы ведь, наверное, работаете переводчиком в посольстве или журналистом, так? Во всяком случае, с польским языком вы имеете дело ежедневно, так?

– Факт, ежедневно. Впрочем, не сказал бы, что с речью людей особо образованных, хотя говорят они о делах очень важных.

Ее дальнейшие расспросы он ловко перенаправил на свою давнишнюю работу в театре; сказал, что режиссирует киноэтюды, снимаемые по его же собственным сценариям, что некоторые из них были награждены призами на фестивалях и что, когда у нее рассыпались листочки в трамвае, он ехал как раз на вокзал, откуда собирался поехать в Варшаву на встречу с продюсером, который сейчас наверняка оборвал все телефоны и места себе не находит. Но теперь это абсолютно неважно. Потому что, как она прекрасно заметила, он «свернул с намеченного пути». Ради нее. А что касается польского языка, то он постоянно совершенствует свои знания. Вот, например, совсем недавно он уже второй раз прочитал «Куклу» Болеслава Пруса. На сей раз практически без словаря. Книга его просто очаровала («„Кукла” – лучшая из всех польских книг» – так и сказал). Он думает, что если бы Прус родился во Франции, то был бы Прустом и его знали бы все. Это что касается польского, но и родной язык он тоже не забывает. Он рассказал, как, оставаясь в Польше, он окончил заочный лингвистический институт во Франции. Это было трудно, но оказалось очень полезным для дальнейшей жизни. За что он безмерно благодарен судьбе. Теперь у него есть не только прекрасно полиграфически исполненный французский диплом, но главное – право преподавать французский и английский в любой стране мира. Что он иногда и делает, хотя каждое такое преподавание с возвращением к настоящему французскому и выученному английскому отвлекает его от польского. А в последнее время на преподавание у него уходит по нескольку часов каждый день.