– Не повезло вашей жене: никогда вас нет дома… Впрочем, если вообще найдется женщина, которая согласится на такое…

Он порывисто потянулся к сигаретам, что лежали рядом с чашкой кофе. Закурил и тут же ощутил сильнейшее головокружение.

Последний раз он курил больше четырех лет назад, когда первого ноября рано утром в камере нашли повешенного Антония. Тогда у него тоже закружилась голова. Из газет и книг, которые он собирал, Антоний соорудил себе высокий – почти на метр – эшафот. Залез на него, привязал к решетке порезанную на лоскуты и смоченную в воде простыню и спихнул ногой книги, на которых стоял. А чтобы никого не разбудить криком или хрипом, залепил себе рот пластырем. Как в жизни никому не хотел мешать своим существованием, так и минуту ухода из нее досконально продумал: не хотел будить людей. И не разбудил. На своей шконке оставил записку. Собственноручно написанную и собственноручно подписанную. Чтобы не затевали следствия. Это было скорее завещание в нескольких фразах, чем прощальное письмо, которое, как правило, пишут самоубийцы. Все заработанные за время своей многолетней отсидки в общем-то немалые деньги, а также полученный от родителей в наследство участок он передает церкви, на кладбище которой была похоронена его убитая сестра. Просил позаботиться о ее могилке. А еще он писал, что «если можно сделать исключение – ведь он сам себя порешил, что по всем законам божеским является тяжким грехом, – то он просил бы святого отца заступиться за него перед Господом Богом, а потом, если Господь Бог позволит, похоронить его рядом с Мартинкой, а уж на Страшном суде он Господу все сам расскажет и все объяснит». Все в таких подробностях он знает потому, что письмо было адресовано лично ему, так что начальник тюрьмы сначала был вынужден просить его прочитать письмо в присутствии прокурора и своего заместителя.

– Я не хотела задеть вас. Простите, пожалуйста. Я иногда бываю так невоздержана на язык. Вы так побледнели. Вам что, плохо? – встревожилась она.

– Моя жена умерла. Много лет назад, – вдруг сказал он тихо без всякой, казалось, связи с заданным ею вопросом, помолчал и добавил: в октябре.

Он до сих пор не может понять, что заставило его так подло соврать. Он ведь не собирался разжалобить ее. Точно. Потому что тогда это открыло бы путь бесконечному коварству. Он ведь мог просто проигнорировать ее замечание. Никто его не тянул за язык, не заставлял ни врать, ни как на духу исповедоваться. Но когда в воздухе повисли слова «моя жена умерла», он так удивился, как будто эти слова произнес не он, а кто-то другой, сидящий рядом. Вопреки его воле, но его устами. Убить свою жену, а потом произнести вызывающие у любого человека сочувствие слова «моя жена умерла» и добавить для подтверждения истинности своих слов бессмысленное и не имеющее ни малейшего значения «в октябре»! До такого не додумался бы и сам Достоевский, если бы ему пришлось еще раз описывать приемы Родиона Раскольникова. Старуха-процентщица «умерла вчера вечером в своей квартире», сказал бы спокойно Раскольников Разумихину, хотя на самом деле вчера вечером он размозжил ей голову топором.

Он почувствовал ее ладонь на своей руке. Не отдернул руку, хотя знал, что она заметит его дрожь.

– Мне жаль, что своим идиотским замечанием о вашей жене я так глупо влезла в вашу жизнь. Я не могла предположить…

– Побледнел? Это вам показалось, – попытался отговориться он, не давая ей закончить фразу. Он любой ценой хотел сменить тему разговора. – Просто я не должен курить. Всегда, если я долго не курю, то на первой же затяжке ощущаю головокружение. С вами так бывает?

– Да. Разумеется. У меня начинает кружиться голова, когда я закуриваю сигарету покрепче сразу после сна, перед первым утренним кофе. А ночь без сигареты – это совсем не так долго, – улыбнулась она. – Потому что я очень поздно ложусь спать и рано встаю. Поэтому утром я курю не те сигареты, что вечером. Вечером могут быть даже красные крепкие «мальборо». Утром после одной такой я была бы как под наркотиком.

Тема его жены в тот день больше не всплывала в их разговоре. И она, и он старательно обходили все моменты, которые могли бы задеть что-то очень личное. В кафе они просидели до вечера. На третьем часу их сидения улыбающаяся официантка в условно белом переднике уже приносила очередные чашки кофе, не дожидаясь заказа. Он рассказывал ей о своей работе над сценариями, о трудностях перевода слов и предложений в ситуации, события, сцены и в конце концов – в образы. О своем бесконечном восхищении гением Чехова, который как никто другой в литературе так писал свои пьесы, что их переложение в «театральные истории» происходит как бы само собой. Он знает, о чем говорит, потому что в рамках эксперимента он адаптировал и поставил Чехова с теми, кто не имел ни малейшего понятия о том, кто такой Чехов. Да что там Чехов: они не знали даже, что означает слово «пьеса», а Россия ассоциировалась у них исключительно с мафией. Она рассказывала ему, что она всего лишь «потребитель» того, что люди ставят или снимают, и что не хочет даже думать, что «за той магией», которая течет с экрана или со сцены, стоит «тяжелый труд». Без кино, театра она не смогла бы жить. Кино, театр и книги помогли ей пусть немного, но заполнить пустоту, когда она думала, что никто на свете так не одинок, как она. Это ничего, что она не знает, по каким таким тайным тропам совершается переход от обычного сухого текста к переживаниям, чувствам, которые она испытывает в кино или в театре, она уважает тех, кто может эту дорогу сначала наметить, а потом и пройти, и считает их «чернокнижниками». Когда он спросил ее об учебе, она рассказала о своей причуде «на старости лет», как она это назвала. По настоянию родителей она давно уже отучилась и получила диплом по экономике, которую искренне ненавидела, а теперь вот заочно воплощает в жизнь свою мечту еще со школы – заканчивает философский факультет. В ее так называемой профессиональной жизни эта философия ей ничуть не пригодится, потому что философствование при калькуляции проектов скорее мешает, чем помогает. Но в обычной жизни философия очень полезна, причем не только философия стоиков, хитро добавила она. Сейчас она заканчивает работу над магистерской – сегодня у нее была последняя встреча с научным руководителем перед защитой – о том, как самоубийство трактуется в разных течениях философии. После этого сообщения он настойчиво стал вытягивать из нее всё, что она знает на эту тему. Дело дошло до того, что она осеклась и с наигранной претензией в голосе заметила:

– Боже мой, что за день! Встретила сегодня двух мужчин, и каждый хочет говорить со мной только о самоубийствах. Сначала – мой профессор, а теперь вы. У меня есть несколько книг на эту тему, могу дать почитать. Хотите?

Когда она взглянула на часы, он забеспокоился. В других жизненных обстоятельствах он обязательно предложил бы ей встретиться вновь, а сейчас в этом направлении идти было бессмысленно. Для встречи нужна увольнительная на краткосрочное свидание, а когда он получит ее – неизвестно. В этом деле не было никаких правил. Даже если он подаст прошение на имя начальника тюрьмы, то уверенности, что получит согласие, у него не было. Пауза затянулась, и тогда она сказала то, что поначалу испугало его:

– Если хотите, могу подбросить вам эти книги… Прекрасный предлог встретиться снова…

Потом она написала свой номер телефона на салфетке и положила ее рядом с чашкой. Он пообещал позвонить. Сам не знает, что им двигало в тот момент, но на блокнотном листке он написал свою настоящую фамилию и реальный адрес. Адрес тюрьмы. Она смотрела на листок, а он на нее – напряженно и беспокойно. Все ведь было так давно, быльем поросло, а он до сих пор каждый раз, когда приходилось кому-нибудь представляться, называл не свою фамилию и не свое имя. Пусть и французское, но все равно не свое. Потому что его фамилия и имя были настолько в свое время растиражированы СМИ, что он каждый раз пугался человеческой памяти. А вот ей он не соврал, написал настоящее имя и настоящую фамилию. Она прочитала и ничего не сказала, не изменилась в лице, видимо, его фамилия не вызвала у нее никаких ассоциаций. И в отношении адреса она тоже не сообразила. Он даже пожалел, что так раскрылся, но понял, что соврать ей не смог бы. Из кафе они вышли, когда на улице было уже совсем темно. До трамвая они шли молча.

– Хорошо, что я тогда не подняла зеленую ленточку, – сказала она на прощание и поцеловала его в щеку.

Был одиннадцатый час ночи. Он мог вернуться из увольнения на день раньше – это его дело, – но не в столь поздний час, после отбоя. Так что пришлось как-то перекантоваться этой ночью. Пошел на вокзал, а оттуда – в старый город. В киоске купил газеты. В подвальчике кабаре «Под баранами» шел концерт. Незамеченный, он спустился вниз, сел на барный табурет и оставался там до самого закрытия. Ночью пошел по улицам Казимежа[9]. Когда стало светать и на линию вышел первый трамвай, он в качестве единственного пассажира подъехал к тому месту, где раньше была та самая парковка. Впервые за пятнадцать лет, если не считать того раза, когда его привезли на следственный эксперимент, он по собственной воле вернулся на это место. Сегодня он, как ему показалось, был к этому готов. Но все равно по пути от трамвайной остановки до места, которое всегда всплывало в его ночных кошмарах, он то и дело останавливался, возвращался, а потом снова продолжал свой путь. А когда вдали показались кроны деревьев, росших с одной стороны парковки, он побежал что есть сил, спотыкаясь о разбитые бетонные плиты тротуара. Он дошел до деревьев и остановился у высокой ограды из металлической сетки. Парковки больше не было! За ограждением стояли два экскаватора, а вдали виднелся слегка выступающий над поверхностью грунта бетонный фундамент с торчащей из него арматурой. Ограда доходила до той самой улицы, по которой в тот злополучный вечер он подъехал к стоянке. Он припал лицом к металлической сетке и пытался найти то место, с которого направился к машине барда. Он так и не смог вспомнить, когда впервые назвал барда «бардом». Во время первых творческих встреч обращался к нему по фамилии и на «пан». Никогда не произносил его имени, даже тогда, когда все уже перезнакомились и прошло приличное время и все обращались друг к другу по имени. Он так и не смог определить, где же было то место. Помнит лишь, что свою белую машину бард поставил рядом с раскидистым кленом, вокруг которого росли маленькие елочки. Как найдешь это место, если сейчас там больше нет деревьев? Он обошел весь участок вдоль изгороди, и больше всего его удивило то, что ничего особенно драматичного он так и не почувствовал. Не так он представлял себе свою встречу с этим местом. Время постаралось, стерло все следы. Выкорчевало кусты, вырубило деревья, обнесло оградой, залило бетоном. Лишь в своих сонных видениях, после которых его скручивали конвульсии, он задыхался и впадал в летаргический сон, деревья всё еще росли, автомобили стояли, на дороге лежали испачканные кровью листья, а вдали поднимался туман и вихрем летел на него. А деревья были тогда для него важны по одной простой причине… Когда он завершил расстрел барда (а как еще это назовешь, если человек выпускает второй магазин по лежащему трупу, уже сраженному наповал пулями из первого магазина?), то мгновение спустя совершенно хладнокровно, без малейших признаков аффекта хотел покончить с собой. Он был уверен, что за содеянное его в Польше поставят к стенке или отправят на виселицу. Сторонник моментального осуществления справедливости, он хотел привести собственный приговор в исполнение. Приложил дуло к виску, зажмурился, прикусил губы и быстро нажал спусковой крючок. Услышал лишь глухой металлический щелчок и понял, что в запале расстрелял весь комплект. Тогда он вернулся к своей машине и стал искать в багажнике буксирный трос. Хотел пойти с ним к ближайшему дереву, закрепить его на суку и наконец-то «покончить со всем». Но в этот момент из будки охранников стоянки выскочил мужчина с собакой и побежал к нему. И тогда он в панике сел в машину и уехал. Кружил по городу как безумный. А если и бежал от кого-то или от чего-то, то лишь от мысли о самоубийстве. Когда же схлынула одержимость, овладевшая им там, на парковке, с него постепенно сошло помрачение и куда-то подевалась решимость убить себя. Появилось пронизывающее и парализующее чувство вины, а вместе с ним и ощущение абсолютного, безграничного одиночества. Но какое-то странное: как будто его кто-то бросил, отверг. Ему очень хотелось, чтобы хоть кто-нибудь пожалел его, обнял, приласкал. Он помнит, как остановил машину при въезде во двор какого-то обшарпанного дома, как сидел в машине и плакал. Через несколько минут услышал клаксон, стук по стеклу машины и ругань. Быстро отъехал. Остановился у первого же отделения полиции. Опустил окна и не спеша докуривал сигарету. Потом, убедившись, что и паспорт, и документы на машину при нем, взял полиэтиленовый пакет с обрезом и вошел внутрь здания…


– А многоуважаемый пан, если позволите полюбопытствовать, что тут так еще засветло суетится и рыскает вдоль ограды? – вдруг услышал он за спиной зычный голос. – Это вам не Вавель[10], тут нечего осматривать. Здесь уже нечего больше красть, гражданин. Экскаваторы – слишком тяжелые, а всё, что можно было унести, сборщики металлолома давно уже унесли. Опоздали, гражданин турист, – заметил бородатый здоровяк в оранжевой каске, синем свитере и черных галошах.