– А вы что же, так и будете сидеть тут с нами, как какая-то приживалка? – громко спросила она охранника.

Не переставая грызть ногти, охранник ехидно заметил:

– А документики наши ясновельможная пани профессор не читала? Только что подписали, а что подписали, сами не знаем? Так вот, там черным по белому написано, что посещение проходит под надзором. Вот я его и осуществляю. А если вам тайна нужна, так это к ксёндзу, на исповедь. Так что адресочек перепутали: костел через две улицы… – И захихикал, довольный своим остроумием.

Она пропустила мимо ушей язвительность охранника, не обращая на него впоследствии ни малейшего внимания, отложила книги, собрала в аккуратную стопку бумаги и, кладя их на столике перед собой, сказала:

– Я второй раз приношу эти книги сюда. Сначала я была здесь утром. Пришла, увидела и подумала, что это вы так пошутили с адресом или что есть, может, еще одна улица Монтелупи в Кракове. Но ведь такое невозможно, чтобы этих итальянцев увековечили аж двумя улицами. На улице Мотелупи есть здание тюрьмы, университетские корпуса и только один дом, в котором могли бы жить нормальные… в смысле, обычные люди, и всё, больше ничего нет. Я для очистки совести постучалась в ворота тюрьмы. Какой-то пожилой дядечка из охраны ничуть не удивился, когда взял листок с адресом, который вы мне вчера дали, надел очки, прочел и сказал, что всё верно: и адрес, и что ваша фамилия ему известна, потому что вы у них тут уже долго, и что если я хочу поговорить с вами, то должна обратиться к начальству с просьбой в письменном виде. Я тогда спросила его, что значит «тут уже долго», на что он, смеясь, ответил, что это значит «сидит уже долго, осужденный он». Подробностей никаких – за что, почему, сколько – он мне не сообщал, наверное, еще и потому, что мое лицо выражало полнейшее недоумение, абсолютное неверие в только что услышанное. Вы, наверное, очень смелый человек, если дали мне и правильный адрес, и имя свое. Я тогда решила обязательно узнать, что с вами произошло. С улицы Монтелупи я поехала в библиотеку Ягеллонского университета, в то огромное здание архива, что на пересечении улиц Мицкевича и Олеандры. В нем собраны буквально все местные газеты за все годы. Пани Зося, которая работает там испокон веку, прекрасно знает меня, потому что, когда я писала диплом, мне часто приходилось там бывать, часами листать старые газеты, искать информацию о самоубийцах и их мотивах. А ваша фамилия такая необычная, к тому же пожилой господин, что был тогда на воротах тюрьмы, сказал очень важную вещь: что вы там надолго. Я запомнила это «надолго», и оно меня очень испугало. Я написала печатными буквами вашу фамилию на библиотечном требовании и спросила пани Зосю, которая, ни секунды не сомневаясь, сказала, что знает, о ком речь. Она знала вашу историю, которая «много шуму в свое время наделала не только в Кракове, но и во всей Польше». Лично я впервые услышала о ней, наверное потому, что тогда была слишком молодой, газет не читала, всё больше в своей молодежной компании – «Металлику» послушать или Сартра пообсуждать. Пани Зосе потребовалось лишь несколько минут, а потом она вернулась с тремя огромными фолиантами в обложках из толстого серо-черного картона. Я там нашла всё, что «Краковская газета» написала по этому делу. Вместе со статьями о вашем приговоре, с отрывками из писем читателей, возмущенных «скандально мягким приговором». Некоторые из писем были насквозь пропитаны ненавистью и полны высосанных из пальца наветов. «Пятнадцать лет тюрьмы за два трупа – это плевок в лицо правосудия», – написала одна читательница, скрывшаяся за инициалами. А один «Постоянный читатель» (так он подписался) в пламенном, мечущем громы и молнии послании требовал для вас «немедленной смертной казни через расстрел», вероятно забыв о том, что в Польше с девяносто второго года нет смертной казни. Другие, «до глубины души возмущенные» мягким приговором, сетовали, что «этим зазнавшимся лягушатникам кажется, что в Польше можно ходить с оружием по улицам и убивать кого захочется и что при социализме ничего подобного не было». Были и такие, кто утверждал, что «еврейская семейка этого француза как пить дать подкупила продажную судью, вынесшую этот скандальный приговор», не потрудившись даже проверить, что приговор выносил мужчина, а не женщина. И это при том, что в вашей фамилии абсолютно ничего еврейского нет. Но это для поляков обычное дело: как чуть что не то, не по нраву, сразу клеят ярлык «еврейский». Так было и при социализме, так же и сейчас.

Вдруг она осеклась, постучала себя пальцем по голове и воскликнула:

– Господи, вот уж действительно дура! Рассказываю вам про Польшу, как какому-то японскому туристу, приехавшему в Польшу на уик-энд нащелкать снимков и уехать. Вы же здесь уже больше двадцати лет! Простите…

Быстро перебрала листочки, лежащие перед нею на столе, поглядывая краем глаза на сидящего в углу охранника.

– Пани Зося принесла подшивки газет, из которых я узнала, за что вас приговорили и почему «надолго». Я хотела сделать копии некоторых материалов, но в этом архиве, представьте себе, нет ксерокса. Абсурд! А кроме того, на каждом шагу таблички: «Вынос материалов из читального зала категорически запрещен». Видя моё отчаяние, пани Зося позвонила пану Патрику, который с бейджиком сотрудника совершенно официально вынес материалы с отмеченными мной страницами, снял копии, вернулся с подшивками и со стопками копий, а я незаметно сунула ему в карман двадцать злотых и пошла лобызаться с пани Зосей. Я непременно хотела еще раз прочитать это. Уже не в стенах библиотеки, а где-нибудь наедине, там, где можно затянуться сигаретой. Важные вещи я всегда читаю «под сигарету», а ваша история была для меня важной. Она перестала быть всего лишь интересной, увлекательной или какой-то из ряда вон выходящей. Просто она стала важной. Я купила в киоске пачку красных «мальборо» и с книгами и с кипой ксерокопий пошла в парк Йордана[11]. Это недалеко от библиотеки. Села там на свободную лавочку, подальше от шумной игровой площадки. Читала и курила. Курила и читала. Потом, слегка одуревшая от курева и своих мыслей о вашей истории, пошла прогуляться по парку. Я вспомнила, как вы мне вчера сказали: «Моя жена умерла». И вот сегодня я узнаю, как она умерла. Выходит, что не соврали. Более того, я абсолютно уверена, что вы мне вообще нисколечко ни в чем не соврали. В противном случае не написали бы вы мне свой адрес. А то, что ваша жена больше не жива с того октябрьского вечера, это правда. Я всё думала, как же глубоко и вместе с тем неоднозначно слово «правда». А еще я подумала, что я сама ответила бы через десять с лишним лет, если бы меня спросили о моем муже, которого я, допустим, нечаянно, неумышленно убила. Особенно если нет ни времени, ни желания вдаваться в подробности. Ответила бы точно так же, как и вы, или вообще промолчала. Или рассказала бы правду в расширенной версии. Всё в зависимости от того, насколько мне будет близок собеседник. Когда меня про мужа спрашивают совсем чужие, то я иногда тоже так отвечаю – умер. И это не ложь. Потому что для меня он умер. В смысле перестал существовать в моей жизни. Я как сейчас помню тот день, когда решила, что он для меня больше не существует. И знаете что? Такая позиция меня выручает. Потому что смерть необратима. Ты перестаешь ждать возвращения того, кто умер. Ты больше его не ждешь и объявляешь свой траур, подпускаешь к себе боль, отбрасываешь надежды, постепенно, но регулярно выплачиваешь взятый кредит. Скорбью платишь за свою любовь. Время скорби невозможно сократить, у всех оно разное, но одно верно: когда-нибудь и оно кончается. Так у всех. И здесь без разницы – ванну слез ты выплакала или не можешь выдавить из себя ни единой слезинки. Я своего мужа не убивала. Я его просто умертвила. Хотя желание убить его посещало меня много раз. И вовсе не за то, что он изменяет мне. В том, что ты лишаешься исключительности доступа к тайне тела человека, которому ты доверила тайну своего тела, лишь маленький и не имеющий существенного значения кусочек всей утраты. То, что какая-то выдра, имя которой он забывает уже час спустя после их расставания, по пьяни отымела в туалете моего мужа или он ее тоже по пьяни, в этом случае не имеет значения, это просто незаметная и невесомая пыль, которую не стоит даже стряхивать, потому что и времени жаль, и дыхалки. Самый важный и большой кусок утраты другого человека ты ощущаешь только тогда, когда кто-то разрывает под тобой фундамент. Входит без разрешения к тебе на стройку, закладывает тонну тротиловых шашек в подвале, поджигает фитиль и смывается. Ты с кем-то строишь ваше здание, которое должно было простоять до скончания веков. Для тебя, для него, для ваших детей. Между вами возникает что-то вроде священного союза двух архитекторов, которые любят друг друга. Всё у вас вроде нормально, а тут какой-то террорист или террористка взрывает то, что вы так старательно возводили. Ты думал, что строил неприступную крепость, но оказалось, что ты, как наивный ребенок, строил замок из песка на краю морского пляжа. Накатывает волна, и от замка ничего не остается. Но ты продолжаешь любить свою партнершу-архитектора больше жизни и доверяешь ей больше, чем себе, и тебе никогда не пришло бы в голову, что она вступила в заговор с террористом. Никогда! Ересь! Невозможно! Она?! Мой ангел?! Но однажды, случайно или неслучайно, потому что ей так захотелось, ты сталкиваешься с террористом под ручку с твоей любимой на территории вашей святыни, и тут начинаются твои муки. Всю вину ты перекладываешь, естественно, на террориста. Сманил ее, заморочил голову, околдовал, обесчестил. А тебя запятнал, унизил, уничтожил, опозорил. Как же всё это мне хорошо знакомо! Как же мне хотелось убить эту террористку, выпустить ей кишки, оставить подыхать в луже крови, продырявить, расчленить, оплевать и с высоко поднятой головой уйти с места свершения праведного суда. Для большинства таких архитекторов, которым изменили, в том числе и для меня, был и остается только фрейдовский фантазмат: убивать своих террористов в своих снах, в подпитии или под наркотическим опьянением, чаще всего колотясь головой о холодильник до первой капли крови на белой стенке. Меня выворачивало наизнанку от рвоты, я билась о край белой ванны. А вот вам удалось оторваться на целую галактику. Веря своей интуиции, могу предположить, что сначала вы должны были, как каждый нормальный в этой ситуации человек, долго стучать головой о что-то твердое, чтобы в определенный момент почувствовать, что вы больше не в состоянии переносить это. Вы могли сойти с ума, могли вскрыть себе вены, утопиться, вставить дуло пистолета себе в рот и нажать на спусковой крючок, забрызгав своим мозгом стену вашей спальни. Всё это вы могли. Но вы могли еще и ликвидировать террориста. И этот последний вариант был выбран вами. Поэтому-то вы и поехали на ту самую парковку в Кракове.

Она замолчала. Он увидел, как ее трясет. Она судорожно смяла листки бумаги, нервно кусая губы. Стала перекладывать книги, потом что-то искать в сумке, чтобы потом вновь приняться за перекладывание книг. Любой ценой она хотела скрыть неунимаемую дрожь тела. Не получилось – она расплакалась.

– Можно закурить? – спросила она охранника.

Охранник, до сих пор сидевший каменным гостем, вперив в нее взгляд и сцепив пальцы в замок, вдруг встал, быстро застегнул пуговицы кителя, подошел к столику и тихо сказал:

– Вообще-то здесь запрещено, но вам… так уж и быть, сделаю исключение. Подождите, пепельницу принесу…

И вышел из комнаты свиданий. Они сидели молча и смотрели друг на друга. Только сейчас он понял, что за все время не произнес ни единого слова. Протянул руку, прижал свою ладонь к ее горячей щеке. Она нежно провела подушечками пальцев по его кисти, и их ладони сплелись в крепком замке.

Вернулся охранник, принес пепельницу, она затушила сигарету и вышла.

И больше никогда не появлялась в комнате для свиданий в краковской тюрьме, что на улице Монтелупи. И ни в какой другой тюрьме тоже. Она не хотела, чтобы кто-то следил за ними и подслушивал. Как бы ни скучали они друг по другу, но теперь они стали встречаться только во время его увольнительных. Она приходила к воротам тюрьмы и всматривалась в окна камер: нет ли где привязанной к решетке ленточки. Иногда ей удавалось издалека заметить ленточку. Настолько издалека, что цвета не различишь, но она точно знала, что ленточка зеленая…

* * *

– Вин, что с тобой? Ты что, плачешь? – послышался ее шепот.

Она резко привстала на постели, прижалась к нему сзади и обняла.

– Почему ты в куртке? Вин, куда ты собрался? – спросила она испуганно.

Он нежно поцеловал ее руку и, не поворачивая головы, сказал:

– Всё нормально, успокойся. В лес поеду, за елкой. Сегодня сочельник. Забыла? Мы же говорили об этом вчера, за ужином.

– Ах, да, действительно… Нет, я не забыла. Просто еще не совсем проснулась. Понимаешь, мне, когда я просыпаюсь, нужно какое-то время, чтобы прийти в себя… А почему ты сидишь на постели в куртке? Перегреешься, вспотеешь, а на улице простынешь. Помнишь, какой вчера был мороз и ветер! А кроме того, я не люблю, когда ты в лес ходишь один…