Элис Энн пожала плечами.

— Это потому, что твоя мама дружит с его мамой. Держу пари, Люк заговорит с Маргарет, особенно если она наденет свое розовое платье. Ты прекрасна в розовом, Маргарет, — добавила она.

— Нет, это будешь ты, Элис Энн, — сказала Маргарет, весьма довольная словами Элис Энн.

— Думайте что хотите, — отозвалась я, смеясь. — Думайте что хотите. Но он будет моим.

Они тоже рассмеялись.

— Ох, Сидония! Ты, как всегда, говоришь глупости, — заметила Элис Энн.

Они с Маргарет догнали меня, мы взялись за руки и обнялись, а потом пошли по узкой улице, задевая друг друга бедрами и плечами.

Мы трое были лучшими подругами с первого класса, и они всегда рассчитывали на меня, хоть я и поддразнивала и удивляла их.

Я нашла много причин, чтобы пройтись по улице Ларкспар, надеясь, что Люк посмотрит в мою сторону, в то время как он с завидной легкостью бросал огромные тяжелые мешки с зерном. Я отрепетировала, что скажу ему при встрече: отмечу, что он очень сильный, раз мешки кажутся всего лишь набитыми перьями в его руках. Я искоса посматривала на него, представляя свои руки на его блестящих мускулах, его тело на моем.

Из лекций в школе Сестер Святого Иисуса и Марии я знала, что плотские желания — это грех и что с ними нужно бороться, но мне казалось, что я бессильна усмирить их, точно так же как и переиначить смену времен года.


В одно душное воскресенье в начале июня в церкви Благословенной Девы Марии я так усердно молилась Богородице, чтобы Люк влюбился в меня, что неожиданно почувствовала, будто покидаю свое тело.

Когда я проснулась в то утро, моя шея занемела, болела голова, а вдобавок к этому еще и скрутило живот. Я умоляла маму разрешить мне остаться дома, но она не позволила. Для меня было обычным делом найти любой повод, лишь бы не идти в церковь.

Пока мы шли полторы мили до нашей церкви, мама несколько раз сделала мне замечание и велела взбодриться, но у меня было такое чувство, будто я бреду по воде, а течение затрудняет мое движение. В церковном полумраке, куда бы я ни посмотрела, свет, пробивающийся сквозь цветные стекла, создавал странные, но такие красивые яркие вращающиеся круги.

Мое тело, обычно легкое и подвижное, сейчас, когда я преклонила колени рядом с мамой, стало тяжелым и неуклюжим, а как только я сложила ладони, молясь, все начало расплываться: четки между опухшими мамиными пальцами казались дюжиной маленьких подвижных существ; запах ладана был настолько сильным, что вызывал у меня тошноту, а наставления отца Сесила звучали так, словно он говорил на другом языке. Наклон головы при молитве вызывал боль в затылке, и поэтому я начала рассматривать святых на стенах, благочестивых и мучеников в их узких нишах. Их мраморные изваяния (гипс и жемчуг) сверкали, а когда я посмотрела на Деву Марию, то увидела слезы, они были будто стеклянные на ее щеках. Губы Богородицы приоткрылись, и я наклонилась вперед, мой подбородок опустился на руки, лежавшие на спинке скамьи передо мной; мои колени занемели на каменном полу.

«Да, Богородица, да! — умоляла я. — Скажи, что мне делать! Подскажи, как заставить Люка полюбить меня. Что я могу сделать, чтобы он захотел меня? Заклинаю тебя, Пресвятая Богородица! Подскажи мне!»

Я вынуждена была закрыть глаза из-за неожиданного мерцающего света в церкви, но даже сквозь опущенные веки я увидела Деву Марию, протягивающую ко мне руки. И затем без всяких усилий полетела к ней. Я полетела через неф, над исповедальней, над рядами скамеек, над мальчиками, служившими при алтаре, над свечами. Отец Сесил стоял за кафедрой, его спина была слегка сгорблена под мантией, а все собравшиеся сидели, склонив головы. А потом я увидела свое собственное тело, странно лежавшее на боку. Церковь была озарена белым мерцающим светом. Я знала, что Дева Мария услышала мою молитву и посчитала, что да, я заслуживаю исполнения этого желания. Она ответит на мои мольбы.

Она дала мне увидеть лицо Люка, а потом я уже не летала, а бесстрашно падала, мое тело было свободным, как лепестки дикой розы, которые срывает вечерний ветер. Я падала так медленно, словно бриллиант в стоячей воде или звезда, оставляющая мерцающий след в темном небе. Я падала на Люка, который протягивал руки, чтобы поймать меня, и нежно улыбался своими красивыми губами.

Я улыбнулась ему в ответ, мои губы приоткрылись, чтобы коснуться его, и все цвета, и жара, и свет — все слилось в одно, и меня охватил доселе не испытываемый восторг.

Когда я проснулась, то обнаружила, что лежу в своей маленькой спальне. Свет все еще был слишком ярким; было больно моргать, когда я попыталась сфокусировать зрение.

Какая-то женщина в белом стояла у окна, напевая мою любимую колыбельную. Я не слышала ее с детства. Dodo, l'enfant, do. Спи, детка, спи.

Я подумала, что это было еще одно видение Девы Марии, поющей песню, которую пела моя мама, успокаивая меня, когда я была маленькой, но потом женщина отошла от окна и наклонилась ко мне. С невероятным удивлением я увидела, что это была всего лишь моя мама. Но с ее лицом было что-то не так; она выглядела как-то иначе и казалась намного старше своих лет. На мгновение мне пришло в голову, что я спала несколько месяцев или даже лет.

— Ah, ма petite Sido[11], — сказала она, и ее голос был таким же незнакомым, как и ее лицо. Он был каким-то сиплым, словно она говорила через фланелевую ткань.

Я попыталась разжать губы, но они крепко прилипли друг к другу. Мама нежно протерла их влажной тканью, а потом поднесла соломку к моему рту.

— Bois[12], — произнесла она, и я выпила; эта жидкость была такой холодной и ароматной, что мне показалось, будто я никогда раньше не пробовала воду.

Но даже сделать маленький глоток оказалось так сложно, что я вынуждена была закрыть глаза. Должно быть, я опять заснула, потому что, когда я снова открыла глаза, свет в комнате стал другим, мягче и темнее, так что я могла видеть более отчетливо, но теперь почему-то уже мой отец стоял по другую сторону открытого окна и заглядывал в комнату.

— Папа? — прошептала я. — Почему ты на улице?

Его лицо сморщилось, подбородок странно задрожал. И я вдруг поняла, что он плачет. Он поднес руку ко лбу, это было похоже на жест отчаяния.

— Что случилось? — спросила я, осторожно переведя взгляд с него на маму, а потом снова на отца.

— Это детский паралич, доченька, — сказал он.

Я попыталась понять, о чем он говорит. Я уже не была ребенком. Паралич — это я поняла, и от этого слова по телу прошел холодок, но я была слишком слаба и не могла сделать ничего, кроме как снова закрыть глаза.


В то лето 1916 года эпидемия полиомиелита охватила штат Нью-Йорк. Несмотря на то что врачи вовремя распознали эту болезнь, они не могли ни предотвратить ее распространение, ни вылечить заболевших. Большинство из тех, кто заразился, были детьми до десяти лет, но некоторые, в том числе и я, были старше. Никто не знал, как эпидемия началась, хотя со временем я услышала, что многие считали, будто ее завезли иммигранты.

Умерло очень много людей. И мне сказали, что я была одной из счастливчиков.

— Это еще одно чудо, — прошептала мама мне на ушко в тот первый день, когда я отчетливо поняла, что со мной произошло. — Еще одно чудо, Сидония, потому что первое — это ты. Мы должны молиться и благодарить Господа за него.

Было хорошо известно, что эта болезнь заразна; я была на карантине. Мама оставалась со мной, как всегда, когда я болела. Но отец не заходил в дом еще несколько недель, ведь он должен был работать (он был водителем в одной богатой семье, которая жила в нашем районе).

Маргарет, Элис Энн и другие подруги из школы приносили мне небольшие подарки — книгу, длинные полосатые конфеты, ленту для волос — и оставляли их на нашем крыльце перед надписью о карантине, сделанной служащими мэрии внизу нашей двери. В те первые недели мама продолжала говорить, что скоро мне станет лучше, что в ноги снова вернется сила. Это всего лишь вопрос времени, твердила она. Она следовала указаниям медсестры из службы здравоохранения, делала все процедуры, назначенные приходившим осматривать меня доктором. Каждый день она окунала мои ноги в миндальную муку, делала бесконечные припарки из ромашки, скользкого вяза, горчицы и отвратительно пахнущих масел, накладывала горячие пластыри на мои ноги. Она массажировала мне бедра и икры. Когда я нашла в себе силы, чтобы сесть на несколько секунд, она подвинула мои тяжелые ноги к краю кровати и поддерживала меня за талию, пытаясь помочь мне встать, но ноги были словно чужие. Они уже не смогут удерживать вес моего тела — и я разрыдалась от злости и разочарования.


— Когда мне станет лучше? — продолжала спрашивать я, полагая, что, просто проснувшись однажды утром и сбросив одеяло, я, как раньше, с легкостью пойду через свою комнату.

Мама шептала:

— Скоро, Сидо, скоро. Помнишь, как маленькой ты бегала по двору, представляя себя принцессой из твоей книги? Как ты кружилась в своем платьице, которое развевалось волнами, как красивый цветок? Так будет снова, Сидония. Ты будешь принцессой. Красивым цветком. Моим красивым цветком, моим чудом.

Если бы при этих словах у нее на глаза не наворачивались слезы, я бы решила, что она сама не верит в это.

Первые несколько месяцев я часто плакала — это были слезы раздражения, слезы досады, слезы жалости к себе. Родители, искренне сочувствуя мне, делали все, что было в их силах, помогали как словами, так и делами, чтобы я чувствовала себя лучше. Только гораздо позже я смогла понять, каких усилий им это стоило: натягивать на лицо улыбку и излучать положительный настрой, в то время как они, должно быть, были расстроены и опечалены не меньше моего.

Через некоторое время я устала ощущать резь в глазах и головную боль, вызванные рыданиями, и однажды взяла и просто перестала плакать.

Когда период карантина закончился и я стала чувствовать себя достаточно хорошо, меня пришли навестить мои подруги. Это было в начале школьного года, и во время тех первых визитов, когда моя жизнь казалась мне не моей, будто это был тревожный полусон и я не могла до конца проснуться, я слушала их рассказы, кивала и представляла себя в школе вместе с ними.

Каждую пятницу мама брала задания в школе Сестер Святого Иисуса и Марии и возвращала их в следующую пятницу; с помощью учебников я могла делать еженедельные задания и тесты.

В одну из таких пятниц вместе с новыми заданиями мама протянула мне запечатанное письмо от одной из сестер, которая раньше занималась со мной на дому. Когда я открыла письмо, на одеяло выпала маленькая карточка для молитв с позолоченными уголками. Трудно было прочесть то, что написала сестра, почерк был мелкий и убористый, словно каждая черная буковка болезненно, с трудом срывалась с кончика ручки.


«Моя дорогая Сидония, — прочла я, — ты не должна отчаиваться. Это воля Господа. Тебе было предначертано это испытание. Это всего лишь испытание для тела; Бог посчитал, что ты выдержишь это испытание, и поэтому выбрал тебя. Другие умерли, а ты — нет. Это доказательство того, что Господь защитил тебя по какой-то причине, но также дал тебе этот груз, который ты будешь нести всю оставшуюся жизнь. Таким образом Он показал тебе, что ты для Него особенная.

Сейчас, когда ты стала калекой, Бог будет заботиться о тебе, а ты познаешь Его так, как никто из полноценных людей.

Ты должна молиться, и Бог ответит. Я тоже буду молиться за тебя, Сидония.

Сестра Мария-Грегори».


Мои руки дрожали, когда я сложила письмо и положила его вместе с карточкой для молитв обратно в конверт.

— Что такое, Сидония? Ты побледнела, — сказала мама.

Я покачала головой, осторожно засовывая письмо между страницами учебника. Калека, написала сестра. На всю оставшуюся жизнь.

Даже несмотря на то что сестра Мария-Грегори также сказала, что я особенная для Бога, я отчетливо осознавала, что все не так, как говорила мне мама, что Он позволит мне снова ходить. Но я также знала, что полиомиелит для меня не был испытанием от Бога, как сказала сестра. Я одна знала, почему заразилась этой болезнью. Это было наказание за мои грешные помыслы.

С тех пор как Люк МакКаллистер переехал на улицу Ларкспар, я перестала вымаливать прощение за свои проступки. Я больше не молилась о здоровье других членов нашего общества, о тех, кто был болен или умирал. Я не молилась ни за наших парней, сражавшихся на ужасной войне, ни о том, чтобы война поскорее закончилась. Я не молилась о голодающих темнокожих детях в дальних странах. Я не молилась о руках моей мамы, не просила облегчить ее бесконечные боли или о том, чтобы мой папа мог спать без давних навязчивых кошмаров о старом корабле, на котором он приплыл в Америку.