В конце концов я отказалась от дальнейших поисков физиономии моей героини и подарила ей свое собственное лицо.


Я вглядывался в лицо незнакомой женщины со снимка, запечатлевшего внутренность костела, до краев заполненного толпой Огромная масса людей Голова к голове. От витража через всю толпу тянулась светлая полоса, напоминающая луч. В этой полосе я увидел лицо женщины, от которого не мог оторвать глаз. Никогда прежде со мной такого не случалось. Я и не подозревал, что способен на такие сильные эмоции. Ведь это был всего лишь снимок. Засвеченный снимок, который мой коллега-фоторепортер отложил в сторону. Происходило нечто, не поддающееся моему контролю, – лицо женщины словно гипнотизировало меня. Полная горечи, застывшая в уголках губ улыбка, казалось, говорила: вот она я, такая, какая есть, усталая, подавленная, но если захочешь, бери меня. Может, из этого что-нибудь выйдет…


Вот такими были мои мечты. Я жаждала, чтобы меня кто– нибудь заметил, но близко не подходил – меня всегда приводила в ужас излишняя близость другого человека. Во мне возникал какой-то судорожный страх. А вместе с ним потребность отстраниться, сбежать.

В детстве я сбегала от бабушки, стоило ей на минуту отвернуться. Летом я носила красное платьице с рукавами фонариком. Ободок рукава больно впивался в кожу, и, когда вечером бабушка раздевала меня, на руке виднелись красные полоски. Похожие рубцы оставляла на моем теле резинка от трусов. Может, поэтому я так стремилась побыстрей избавиться от них. Выскользнув из дому, я убегала подальше на дорогу, рывком стягивала трусики и вешала на ближайший забор. Шедшие мимо деревенские бабы останавливались и хохотали надо мной, а одна из них сказала:

– Ох, лишь бы все не получилось, как с твоей матерью… Тогда я толком не поняла, о чем она говорит, но ее слова глубоко врезались мне в память.


Сидя на голых досках в помещении, бывшем не больше нашей кладовки в доме приходского свщенника, где прошло мое детство, я пыталась заключить договор с самой собой или хотя бы достичь временного перемирия. Нельзя было воевать с собой, раз весь мир ополчился на меня. Именно так я тогда думала – весь мир ополчился на меня…


Ровно в семь часов охранник принес мне кружку ячменного кофе с молоком и два ломтя хлеба с паштетом.


Странно, но, запертая в четырех стенах, я не думала об Эдварде как о покойнике. Такое впечатление, что я не верила до конца в случившееся. «Что-то» произошло, но думать об этом мне не хотелось. Я пыталась отыскать свое место в изменившейся ситуации, как человек, который, внезапно ослепнув, не может передвигаться среди знакомых до этого предметов. Он задевает их, натыкается на них, получая ушибы и травмы. Стол уже не просто стол – его острые углы могут больно ранить… Такое со мной происходило в первые несколько дней. Когда охранник сказал мне, что можно увидеться с адвокатом, я задала ему один-единственный вопрос:

– А зачем?

Он глянул на меня как на человека, у которого поехала крыша. Скорей всего, так оно тогда и было. В голове роились тысячи несвязных мыслей, образов. Детство… какие-то случаи из студенческой жизни… обрывки разговоров с Эдвардом… наши ссоры…

– Тебе лечиться пора, – бросил он мне как-то со злости, намекая на то, что по мне давно плачет психушка.

Туда меня и отвезли из следственного изолятора. В течение двух месяцев психиатры наблюдали за мной, чтоб вынести вердикт о моей психической вменяемости. Пребывание в клинике стало для меня большим мучением, чем сидение под замком в камере. Вокруг царило вопиющее убожество, отличное от тюремного. Строгость заключения была мне даже на руку, здесь же из всех углов несло нищетой, начиная с грязного паркета на полу и заканчивая колченогими кроватями с серыми простынями и щербатыми мисками в столовой. Невооруженным глазом было видно, что общество избавилось от этих людей. Больничный персонал сильно отличался от тюремного. Охранники и надзиратели были какой-то особой кастой, о которой раньше мне было известно немногое. Они воспринимали меня как неодушевленный предмет, одновременно давая понять, что я нахожусь здесь вовсе не для собственного удовольствия. Врачи же относились ко мне довольно снисходительно, как к ребенку, который не понимает, что ведет себя неприлично. А раз так, то и наказать его невозможно.

Одна женщина-психиатр особенно доводила меня до исступления, внушая, что ничего особенного не случилось. Ну, убила мужа, ничего не поделаешь, не ты первая, не ты последняя. Каждую неделю сюда попадают женщины с подобными проблемами. И расправляются они со своими мужьями далеко не самым элегантным способом – или горло перережут, или рубанут тесаком промеж глаз.


«Создать вокруг себя защитное пространство», – думала я, пока похожая на серую мышь надзирательница вела меня по длинному коридору, разделенному в нескольких местах высокими решетками. Я отметила про себя, что на замок запиралась лишь решетка между административной частью и камерами, остальные – только на задвижку. Гулкое эхо вторило нашим шагам. Надзирательница хоть и семенила, но двигалась довольно резво – я с трудом поспевала за ней. Она что-то непрерывно бормотала себе под нос. До меня долетали лишь отдельные слова и обрывки фраз.

– …устраивают себе прогулочки… а что случись, кто отвечать будет…

Из этого я заключила, что она, как и моя пани Воспитательница, была недовольна новыми порядками. Свернув в очередной коридор, мы остановились перед одной из камер, и надзирательница сунула ключ в замок. Ага, значит, не такая уж тут свобода – спущенные сверху указания генерального директора выполнялись не полностью. Потом я сообразила, что камеру заперли, потому что в ней никого не было.

Шагнув внутрь, я остолбенела от изумления – место, в котором я очутилась, не поддавалось определению. На окне висела занавеска с оборками какого-то ужасного розового цвета – просвечивающая сквозь нее массивная железная решетка казалась установленной здесь по ошибке. Стены были увешаны красочными открытками, снимками, искусственными цветами. Над одними нарами иконка Божьей Матери соседствовала с фотографией Иоанна Павла II, а рядом – это меня озадачило – снимок генерала Ярузельского, который, должно быть, принадлежал другой заключенной.

Над дверью висел рекламный плакат, с которого кокетливо улыбалась мускулистая женщина-культуристка. На одном из шкафчиков я заметила старенький переносной телевизор, к счастью выключенный. В углу стоял таз на железной треноге, рядом ведро, в другом углу – параша. Середину камеры занимал прямоугольный стол с задвинутыми под него табуретками. Не знаю почему, но мне вдруг пришло в голову, что за таким же столом Иисус вкушал свою последнюю трапезу. Только тот стол был намного больше – на двенадцать человек, а не на шесть. Нары были заняты не все, к моему приходу свободным оставалось одно место. С большим удовольствием я предпочла бы то, к чему успела привыкнуть, – стены, не вызывавшие никаких ассоциаций. Здешняя сценография напоминала дурной сон. Додумать, как выглядели и кем были мои сокамерницы, теперь не составляло особого труда. Пани Воспитательница успела рассказать мне о них кое-что, их вкусы и пристрастия прояснили остальное.

Теперь я с оттенком благодарности вспоминала начальника следственного изолятора, который ничем не позволял украшать стены.

– Все на работах, – пояснила надзирательница. – Выбирай любое место – внизу или наверху. Шкафчик на двоих, тоже на выбор. До отбоя можно пользоваться туалетом на этаже, после – в твоем распоряжении вон то ведро, с крышкой. Одной выходить из отделения не разрешается.

«То есть как ни крути, а свобода ограничена», – подумала я про себя.

Надзирательница развернулась ко мне спиной и зашаркала по коридору своей семенящей походкой. Странное это было чувство – впервые за два года меня не заперли. Впервые я не услышала за спиной знакомого скрежета ключа в замочной скважине. И не знаю, так ли уж хорошо я при этом себя почувствовала. Я оказалась в совершенно новой ситуации. Только теперь это дошло до меня окончательно.

Поразмыслив, я выбрала верхние нары в надежде, что там удастся хоть капельку отгородиться от моих сокамерниц. К счастью, репродуктор, в просторечии – брехальник, был укреплен под потолком в углу на противоположной стороне. Все-таки интересно, какими окажутся мои товарки. Какие у них лица, повадки? Не будет ли их соседство слишком надоедливым? Впрочем, я была обречена на их общество, так же как и они на мое. Ведь сказать им «до свидания» и, махнув рукой на прощание, в один прекрасный день съехать отсюда я не могла. Этот день имел четко обозначенную дату в календаре, и от нее меня отделяло много дней и ночей. С тяжелым сердцем я принялась застилать постельное белье, которое мне выдали вместе с алюминиевой миской и ложкой. Потом залезла на нары, подумав при этом, что отныне это упражнение придется повторять до тошноты: по крайней мере раз в день я должна буду вскарабкаться на них и слезть. Наконец я с наслаждением вытянулась на нарах и прикрыла глаза. Я чувствовала себя вымотанной, события последних дней вывели меня из равновесия. Самым ужасным было то, как меня возили в суд и обратно. Перед моими глазами снова и снова возникала проходившая по делу цепочка свидетелей: мои знакомые, приятели Эдварда. Все они были заметно смущены своей ролью в этом процессе. По просьбе защиты в зал суда даже притащился учитель польского языка из моей бывшей школы. Из-за этого я страшно разозлилась на своего адвоката. Старичок пытался защищать меня, но не знал как. Если б он догадался, то мог бы, к примеру, сказать, что поневоле стал злым пророком. Это он когда-то первым произнес фразу: «Прекрасно пишешь, Дарья». Речь шла всего лишь о школьных сочинениях, но он словно предрек мне мое будущее писательство. Не занесла бы я своих творений, плод мучительного труда, в редакцию – не познакомилась бы с Эдвардом. Не было бы нашей совместной жизни и наших сумасбродных идей. И что нам стрельнуло в голову…


Все началось спустя ровно год после нашей свадьбы. То лето мы проводили в доме отдыха Польской академии наук. Жили в отдельном домике с видом на озеро. В этом самом домике мы и отметили нашу первую годовщину совместной жизни. Всю ночь пили шампанское – очередная пробка выстрелила в потолок уже под утро. Я стояла у окна с бокалом, в котором пенилось шампанское, и любовалась озером. Небо над поросшим лесом противоположным берегом становилось все светлее, в лесу начинали звучать птичьи голоса. Эдвард подошел ко мне и обнял за плечи. Почти одновременно мы увидели выходящую из воды женскую фигуру. Женщина была абсолютно голой. Стройная, со светлыми мокрыми волосами, падавшими ей на спину, она показалось мне феноменально красивой. Рядом с ней я почувствовала себя уродиной со своей копной рыжих волос и приземистой фигурой. Я всегда считала, что у меня коротковатые и слегка полноватые ноги. Внезапно мне захотелось помериться с ней силами. Наверное, оттого, что я была чуточку пьяна и слишком уверена в себе в тот момент.

– Трахни ее, – сказала я.

– И ты не стала бы ревновать? – спросил пораженный Эдвард, в тот же миг осознав, что мое предложение не было шуткой.

– Я бы только гордилась тобой.


Вероятно, я задремала, потому что внезапно меня разбудили громкие голоса. Сперва я подумала – какая-то перебранка, но потом поняла, что это обычный разговор. Значит, вернулись мои соседки. Я продолжала лежать с закрытыми глазами.

– Новенькая уже здесь, – донесся до меня шепот. – Кажется, спит.

– Самое время будить. Ей бы не помешало поздороваться с нами.

Кто-то встал ногами на нижние нары, и я ощутила на своем лице кислое дыхание. Медленно приподняла веки – прямо на меня уставилась пара глаз без ресниц. Не по себе становилось еще и оттого, что эти глаза глядели не мигая. Ни одного, даже легкого, подрагивания век, ничего. Глубоко посаженные, они блестели на круглом, густо усыпанном веснушками лице, над которым торчала жесткая щетка волос.

Мне даже пришло в голову, что это не человеческое лицо, а маска.

– Как у нас дела? – услышала я, и маска скривилась в ухмылке.

Я резко повернулась к стене, давая понять, что не намерена вступать в разговоры. Нижние нары снова заскрипели, значит, нахалка убралась восвояси. Внизу, ни на секунду не смолкая, продолжалась громкая болтовня, из которой я сделала вывод, что все сокамерницы работают в пошивочных мастерских.

Немного позже в разговор вмешался голос, явно принадлежавший пожилой женщине, наверно той, которая совершила растрату. Она просила остальных говорить хоть немного потише, потому что ей не слышно слов собственной молитвы.

– Главное, чтоб тебя твой Господь Бог услышал, – хрипло засмеялась одна из зечек. – Папе Римскому строить глазки бесполезно – он баб не любит.

– Совсем совесть потеряла, безбожница, – повысила голос та, которую про себя я назвала Счетоводшей.

В ответ грянул дружный гогот довольных собой товарок.