— Ты, сучка, — сказал он очень спокойно, — всю жизнь будешь мне про это напоминать? — И выволок меня из ванной,

и втолкнул в большую комнату.

Я оставляла мокрые следы на ковре и на полу,

вся сжималась под его взглядом

и под обстрелом его слов, но спрятаться было негде.

— Ты, ёбаная сучка, — сказал он. — У тебя ко мне какие-то претензии?! Что ж, сейчас у тебя будет повод! Погляди на себя, на кого ты похожа!

Я наверняка выглядела смешно: мокрая, нагая, покрытая гусиной кожей.

— Думаешь, такая хитрая? Хочешь мной манипулировать?!! Да ты только погляди на себя! Что я вообще рядом с такой дрянью делаю?.. Ты только погляди на себя!!

И тогда я оттолкнула его, и бросилась в ванную, и закрыла дверь на задвижку, и закуталась в халат, и, съежившись, села на опущенную крышку унитаза. Мое тело начало дрожать, все его клетки взбунтовались против меня и дрожали, каждая отдельно. У меня дрожали руки и ноги, и голова, я вся дрожала так, как во время жары дрожат улица и машины, я никогда не хотела так дрожать…

— Открой! — услышала я из-за двери.

— Нет, — сказала я впервые.

— Прошу тебя по-хорошему, открой. — Этот спокойный голос словно парализовал меня. Дрожь прошла. Я сжалась в комок.

— Нет, — повторила я.

Он ударил по двери ногой, стекло задребезжало, но замок выдержал, а дрожь вернулась, еще более сильная. Мне стало дурно, но я не могла позволить себе потерять сознание — только не сейчас, сейчас мне надо быть сильной…

— В последний раз прошу, — просочилось сквозь дверь.


Теперь у меня есть силы, чтобы ему противостоять. Теперь я могу об этом говорить.

Я, безусловно, совершила грех, грех бездействия.

Я пренебрегла собой.


А потом посыпались стекла. Вторым или третьим пинком он высадил дверь ванной и выволок меня в комнату. По пути я хваталась за все:

за тумбочку,

и с этой тумбочки упала ваза, в которой уже не было роз,

за дверную ручку,

но он рванул меня что есть сил,

халат распахнулся, и я боролась за этот халат, может, не надо было, может, если бы я смирилась, как когда-то, когда он пинал меня, а я невозмутимо лежала, этого бы не произошло, но я вырывалась, сопротивлялась, укусила его за руку, и он выпустил меня на миг, удивившись —

я была уже в прихожей, всего несколько шагов отделяло меня от входной двери, несколько шагов от выхода, от свободы, от соседей, от лифта, от автостоянки, где я могла позвать на помощь, потому что в его глазах не было жалости, это были не его глаза, это были глаза зверя.

Он настиг меня в последний момент, у открытой двери, захлопнул ее, оттащил меня в глубь квартиры.

— Ты что, сука, делаешь? — сказал мой муж, мой образованный муж, работник общественного телевидения, известный и уважаемый, с зарплатой, превышающей во много раз среднюю по стране. — Чего ты хочешь, сука? Думаешь, можешь со мной себя так вести?!

И он посмотрел на свою ладонь, на которой остались следы от моих зубов.

— Хануся что-то перепутала, — сказал он, склоняясь надо мной, — но Хануся сейчас все вспомнит. О чем Хануся забыла?

Я молчала.

Набрала в рот воды и молчала.

— Если Хануся, моя тигрица, сейчас вежливо попросит прощения, то наказания не будет, — сказал он, и я уже хотела было сказать: «Извини», но мой ребенок, мой ребенок внутри мне не позволил.

— Скажи: «Извини», и я ничего тебе не сделаю, — повторил он.

И мой ребенок внутри, пятнадцати-, а может, уже сорока-, а может, пятидесятимиллиметровый, потому что ему уже было больше двух месяцев, а к концу третьего в нем будет девяносто миллиметров, сказал за меня:

— НЕТ.


Я не помню, что было потом.

Он, кажется, пинал меня, потом орал, потом говорил: «Я люблю тебя! Почему ты не даешь любить себя?!» — потом плакал, обнимая меня на полу, а потом выбежал из дома.

Я с трудом доплелась до кровати, я хотела только спать, уснуть и обо всем забыть. Губа была рассечена и опухла, но меня это мало трогало.

Под утро я почувствовала сильную боль внизу живота, так сильно болело, так болело…

Я лежала, скорчившись, подтянув колени к подбородку, и молилась, чтобы ничего не случилось с моим ребенком. Он меня выручил, и я тоже смогу его защитить. И не чувствовала, что из меня льется кровь.


Он ничего не знает. Тебе первому говорю.

Он так и не узнал.

Врач немедленно направил меня в больницу на выскабливание матки.

— У вас выкидыш, — сказал он. — А почему рассечено лицо? Вас кто-то избил? Надо провести медицинское освидетельствование.

— Я упала в ванной, мне стало плохо, — сказала я и закрыла глаза, чтобы не видеть его взгляда, в котором было недоверие и жалость.


У моего ребенка не было ни ручек, которыми он меня бы обнимал, ни ушей, в которые я бы шептала, что люблю его больше всех на свете.

Я лежала на кресле, как курица, подготовленная к потрошению, широко разведя ноги, привязанные в щиколотках, а врач чистил мою матку, удалял часть меня, самую важную часть, и с каждым движением этого страшного инструмента, который причинял мне боль, я умирала. Когда все закончилось, врач потрогал мой живот, а потом внимательно осмотрел, будто проверял, как ветчину, хорошо ли она прокоптилась. Я застонала, потому что это было больно.

— Кто с вами это сотворил? — спросил он и наклонился надо мной, а я сдвинула освобожденные ноги, как птица складывает крылья. — Боже милостивый, кто вас так разукрасил?

Я начала плакать, плакала и не могла перестать, а он держал меня за руку на этом похожем на аэроплан, отвратительнейшем кресле, где так стыдно и чувствуешь полную беззащитность, а потом прикрыл простыней, гладил по руке и слушал.

— Я молилась, чтобы его не было, — пробормотала я, и он прикоснулся к моему лицу. — И Бог меня услышал.

— Ты молилась о том, чтобы выжить и уберечь его от беды, — сказал мне ангел в белом халате, — и Бог это знает. Неважно, как ты это назовешь, — он обращался ко мне на ты, словно я была не взрослой женщиной, а ребенком.

Он говорил о Боге так, как будто был с Ним знаком и знал о Нем больше, чем кто-либо другой.

— Неправда, — шепнула я.

— Правда, — сказал он и вытер мне глаза. — Поверь мне, я знаю.

Может быть, он знает лучше, ведь он врач.

— Видишь, — он гладил меня по руке, — сейчас тебе лучше, да? Истину узнаешь по тому, что тебе становится лучше.

Мне было лучше.

— Я должен направить тебя в стационар. Полежишь несколько дней, надо будет провести обследование, не отбиты ли почки. Как это было?

— Он пинал меня, — прошептала я, и мир вдруг начал расширяться.

Я начала говорить: о том, как он ударил меня в первый раз, и как я неумело пыталась покончить с собой, приняв тот несчастный реланиум, и как он ударил меня во второй, в десятый раз, и о руке рассказала, и о том, как он срывал на мне злость, потому что я была его женой.

А мир все расширялся и расширялся.

Я уже не была заперта в собственной коже, она покрывала мое тело, а оно лежало в операционной, а операционная была частью больницы, а больница стояла на улице, а улица была в городе, а город был в Польше, а Польша была в Европе, а Европа была частью мира, а мир был крохотной частицей космоса… Мир стал безбрежным, и я увидела, что стоит день, а не ночь, в окно видны ветки тополей, а у врача, склонившегося надо мной, на правой щеке красное родимое пятно, он немного лысоват, но красив. У него были усталые глаза и добрая улыбка.

В его глазах я не была ущербной.

— Я не останусь в больнице, — сказала я врачу, которого полюбила.

— Тебе надо поговорить с психологом, — сказал врач, — и пройти медицинское освидетельствование.

— Я не вернусь домой, даю слово, — повторила я, как текст присяги, отвечая врачу на вопрос, которого он не задал.


Они провели освидетельствование: кровоподтеки на обеих голенях, ссадины, следы от ударов на правой лопатке, селезенка не увеличена, болевой порог снижен, живот мягкий, кровь в моче, рекомендовано находиться под медицинским наблюдением.


Я сдержала слово. И больше туда не вернулась.

Оставила фотографии, оставила письма, оставила книги, которые любила. Оставила одежду.

Я вернулась к тебе.


Он приезжал ко мне на работу. Стоял у входа, измученный: глаза, как у газели, дрожащий голос — такой мужественный, такой знакомый.

— Ты не можешь перечеркнуть то, что между нами было… Я не знаю, что со мной творилось, не помню, но клянусь, я уже все понял, теперь все будет по-другому…

— Это хорошо, — сказала я. — Если ты не против, Иоася приедет за моими вещами.

— Конечно, — голос у него сорвался, — если таково твое решение, я отнесусь к нему с уважением, но знай, что я люблю тебя больше жизни.


Из больницы меня забрал муж Иоаси. Они взяли сынишку в себе в спальню, а мне отдали его комнату. Теперь я засыпала в компании с маленькой розовой пантерой и большим серым бегемотом, которого отдал мне Ендрусь:

— Чтобы тебе не было страшно ночью, тетя.

И последнее, что я видела перед тем, как заснуть, это тучки, которые нарисовала Иоася на стене его комнаты у кроватки.

— Не переживай, он счастлив, что может спать у нас в комнате, — говорила Иоася, — приходи в себя, а потом мне все расскажешь.

И потом мы сидели с ней на кухне, Збышек деликатно исчез, устроился перед телевизором, прикрыл дверь, а перед этим прижал меня к себе, как ребенка. Иоася подперла голову руками и слушала, слушала, слушала. Она не могла понять, почему я ей ничего не говорила. И твердила одно и то же:

— Это невероятно, боже мой, это невероятно, я не понимаю, почему он это сделал?!

Вот именно.

Потому что. Таков ответ. И нет никакого другого.


В пятницу во второй половине дня она поехала к нему, ее не было несколько часов. Она вернулась с двумя чемоданами и с большой коробкой, набитой всякими мелочами. Иоася позвонила снизу, чтобы ей помогли, и Збышек быстро спустился, обеспокоенный тем, что ее так долго не было.

Она вернулась сама не своя.

— Ханка, ты хорошо подумала, что делаешь? Знаешь, он в ужасном состоянии, я и понятия не имела, что это такой чувствительный мужчина, я никогда не видела его таким. Я не представляла себе, что мужик может так страдать. Он так красиво говорит о тебе… Он чуть не плакал, собирая твои вещи… Может быть, ты слишком опрометчиво приняла решение? Он берет на себя ответственность за все, что сделал… Ведь люди меняются…

Я повернулась к ней, оставив бутерброды, которые готовила, стоя у столешницы. В кухню вбежали Ендрусь со Збышеком, и воскликнули одновременно:

— Мамочка, мамочка, любимая, можно еще один «Киндер-сюрприз»? — закричал Ендрусь.

— Ты с ума сошла?! — прикрикнул на Иоасю Збышек.

А я расплакалась.

Иоася подошла ко мне и прижалась, как ребенок:

— Прости, — прошептала она, — теперь я тебя понимаю. Ему хватило и трех часов, чтобы запудрить мне мозги.

В том-то и дело, что только ты одна видишь два его лица, два облика: один убивает, а второй просит за это прощения.

В том-то и дело, что только ты одна ответственна за то, что с тобой происходит. С тобой, А НЕ С НИМ.


Итак, я потеряла ребенка, который спас меня. От смерти? Или, может быть, от чего-то намного ужаснее? Он помог мне найти себя, ту, вторую, которую я искала всю жизнь и по которой тосковала. Она все время была рядом со мной, достаточно было ее позвать, достаточно было увидеть, что она существует.


Я больше не боюсь. Уже нет.


Я вижу, что стоит весна: зацвела груша, та, одичавшая, что за твоим домом. Скворцы бродят по траве, не обращая внимания на собак. Позади дома, там, где когда-то был сарайчик, кто-то открыл магазинчик секонд-хэнда. Я откопала там очень миленькие перчатки, длинные, хлопчатобумажные. Толку от них никакого, зато выглядят забавно и стоили всего семь злотых.

Черешня будет дешевой, в этом году не померзло ни одно даже самое маленькое плодовое деревце. Будет невиданный урожай. Больше всего я люблю темно-желтые ягоды с розовым отливом. Буду ими объедаться.

Встречая детей на улице, я улыбаюсь своему ребенку, хотя, бывает, и плачу. Я могу плакать, сколько захочу, но теперь могу и улыбаться.

Кстати, сегодня я впервые в этом году увидела косяки диких гусей, не знаю, почему они прилетели намного раньше, чем обычно. Они странно гоготали, пролетая над Варшавой. Наверное, откуда-то возвращаются.


Я рассказала тебе уже все. Почти все. Все самое плохое. Теперь придет время для хорошего, но об этом ты узнаешь раньше, чем я.