— Я пойду с тобой!

— Ты никуда не пойдешь!

— Ты не можешь запретить мне этого.

— А я говорю, ты останешься здесь.

— Нет!

— Останешься!

Я почувствовала охвативший его гнев.

— Я пойду вместе с тобой!

— Хочешь, чтобы я опять запер тебя? — прокричал он.

— Что, теперь мы поменялись ролями: ты тюремщик, а я заключенная? — вспылила я. — Какой же я была глупой…

Дверь хлопнула так, что затряслись стены.

Я осторожно встала. В животе моем все было спокойно, не было боли. Господь внял нашим молитвам. Неверно ступая, я подошла к сундуку и вынула из него чистое платье. В мисках уже была вода, и я тщательно умылась. Только я начала причесываться, лишь раз успев провести рукой по волосам, как дверь опять скрипнула.

Не торопясь, Эрик подошел ближе, и взгляд его прожег мое сердце. В руке он держал черную вдовью накидку, которая скрыла бы меня от любопытных взглядов. То было примирение. Не произнеся ни слова, он накинул на меня эту накидку и провел вниз к паланкину, уже ожидавшему нас у самого дома. Молча мы проделали путь через центральную часть города, мимо собора Святого Антония, встали в очереди перед воротами Северин, где стража строго проверяла каждого. Не еврей ли ты из Кёльна? Не колдун ли? Нет ли при тебе оружия? Не знаком ли ты с преступником?

Шли целые толпы людей — мужчин, женщин, детей, — и если они были слишком малы, чтобы пешком проделать весь дальний путь, их несли, словно провиант, на руках. Тащили с собой хлеб и кружки с пивом, чтобы суметь выдержать долгие часы ожидания до тех самых пор, пока не приведут приговоренных. Музыкант на ходу проверял свою флейту и был благодарен, когда его пригласили сесть в повозку запряженную ослом. Его флейта постукивала о деревянную решетку; настроив ее, он заиграл, чтобы развлечь людей, и путь уже не казался таким долгим.

Конная городская охрана бесцеремонно протискивалась сквозь людской поток. Какая-то женщина, упав в сточную яму, кричала им вслед проклятия, но они даже не обернулись.

За воротами паланкин развернулся, и остаток пути мы вынуждены были проделать пешком. Пахло нечистотами и прогорклым жиром, выступавшие борозды были полны отбросов. Тощие кошки, собаки и завшивленные дети с всклокоченными волосами копошились в помоях. Здесь обитали убийцы, могильщики и мусорщики, шарлатаны и обманщики… Палач тоже жил где-то тут, неподалеку

Место казни находилось на возвышении. Неподалеку разместились невзрачные лавчонки, торговля шла полным ходом: любопытствующих было хоть отбавляй. Один торговец выкатил бочку пива, его тут же окружили страждущие, держащие в руках свои пустые кружки. На солнце блестела зажаренная свинья, и хозяин мясной лавки вращал вертел, горланя во всю глотку песни.

Эрик потащил меня за один из домов. Отсюда хорошо обозревалась вся площадь. Я утерла с лица пот и прислонилась к загородке близ дома.

— Вот от этого-то я и хотел тебя уберечь, — голос Эрика прозвучал печально.

— Эрик, я должна все увидеть.

Наказания, которым я подверглась в Зассенберге, казались мне теперь просто пустячными. Удары хлыстом по телу и пяткам, стояние у позорного столба…

Эрик стянул с головы капюшон. Было невыносимо жарко, а Герман со свиным пузырем, наполненным водой, куда-то исчез.

— Мы… мы не можем оставаться одни, — начала я. — Мы…

— Нет никакой возможности убежать, — резко прервал меня Эрик. — Все утро я провел здесь, изучил площадь, дома, даже костер для сожжения — возможности убежать нет. Ему уже ничем не поможешь. — Он так ударил кулаком по деревяшке, что я вздрогнула. — Почему я не… почему… о божество мое Тор… — произнес он, задыхаясь, и отвернулся, сжав кулаки.

Донесся колокольный звон, извещающий о казни, и толпы народа пришли в движение, а я опустилась на колени там, где стояла, воздела руки к небу и стала молить Господа о помощи: De profundis clamavi ad te, Domine! Domine, exaundi vocem meam! Fiant aures tuae intendentes in vocem deprecations meae — Si inquitates obsreveris, Domine, Domine, qui sustinebit? — Я чувствовала, как Эрик стоит за моей спиной, не говоря ни слова, без Бога в душе, совсем один. — Te propitiatioest, et propter Legem tuam, sustinui te, Domine.[99]

Люди заволновались. Чья-то лошадь, испугавшись, пыталась вырваться из толпы. И я услышала барабанную дробь, звон металлических предметов и многочисленные выкрики тех, кто с ненавистью выкрикивал проклятия еврею. Как эхо, проклятия эти разнеслись по толпе и захватили всех, кто толком и не знал, кого здесь будут подвергать наказанию. Знали, что казнимый был еврейским лекарем, и этого было достаточно — обманщик… колдун.

Молитва застряла в горле, я заткнула уши, с такой силой зажав их руками, что мне стало больно…

— Cum jam anima viam universae carnis ingreditur…[100]

Барабанная дробь раздавалась все ближе. Уже полетели первые камни, выкрики становились более гневными, лица людей обезобразила гримаса ненависти. Эрик поднял меня с колен и обхватил обеими руками, будто хотел задушить.

— Я еще могу унести тебя отсюда, любимая, время еще есть.

В шуме, напоминавшем бурю, я с трудом различала слова, но все же отрицательно покачала головой. Мы должны были остаться и помогать ему хотя бы своим присутствием. Ведь мы были виноваты перед ним… Виноваты…

Когда возле нас заскрипела телега с решетчатыми боковыми стенками, толпа, словно по негласной команде, раздалась в стороны. На грязной соломе лежали двое, один темнокожий, другой с белым цветом кожи. Ни один из них не подавал признаков жизни. Телегу забрасывали навозными лепешками и мусором, и отбросы покрывали недвижимые тела. Потом людская стена продолжила свой мрачный натиск — вперед, вперед!

Площадь напоминала кишащий котел. С быстротой молнии расходились слухи о еврее, на совести которого были несчастья в семье свободного графа. Говорили о его колдовских напитках и снадобьях, которые он заставлял принимать, называя Их медицинскими средствами, о черной магии и чертовщине в темницах замка, о его таинственных помощниках, поклоняющихся идолам. Слухи клокотали вокруг, жаля каждого, кто их слышал.

Все пространство вокруг заполнялось народом. Там, где расположились одетые во все красное люди из окружения архиепископа, я увидела своего отца, облаченного в черный шелк, а рядом — его молодую жену, косы которой выбивались из-под покрывала и золотом блестели на солнце. Я вспомнила, как Аделаида фон Юлих уверенно вела себя в господском окружении. Она оживленно наблюдала за всем происходящим вокруг, приветствуя то одних, то других, и потом шушукалась со своим духовным отцом, патером Адрианом, бенедиктинцем, который лишь немногим был старше ее — его похотливый взгляд тут же бросился мне в глаза.

— Subvenite sancti dei, — пробормотала я, плотно прижавшись к Эрику. Я спиной ощущала удары его сердца. — Occurite angeli Domini…

Барабанная дробь. На площади воцарилась тишина. Анно, архиепископ Кельнский, встал со своего кресла. Послушник протянул ему свиток с обвинительным заключением. В движениях архиепископа чувствовалось достоинство, черты его аскетического лица свидетельствовали о властности.

Архиепископ окинул взглядом толпу, ненадолго задержался и на мне. Черные, холодные глаза, просверлившие меня, как два копья, — эти глаза не знали милосердия.

— Subvenite sancti dei, — прошептала я. Несмотря на жару, руки мои были холодны, как лед.

— Народ Кёльна! — начал Анно свою речь. — Мы собрались здесь от имени Всевышнего, чтобы привести в исполнение заслуженное наказание этим грешникам!

По его кивку была опущена приставная лестница телеги, чтобы каждый смог увидеть приговоренных.

— Нафтали, еврей, обвиняется в лжесвидетельстве и богохульстве, в колдовстве и умерщвлении невинного ребенка…

— Будь ты проклят, сатана, будь ты проклят! — задыхаясь от гнева, произнес за моей спиной Эрик и отвернулся к стене, чтобы больше не видеть судей Нафтали. Я, спотыкаясь, ринулась к нему, хватая его за руки, в которых уже был меч.

— Прошу, пожалуйста, не надо…

— …он приговорен к смертной казни через сожжение!

Сначала по толпе прошел шепот, но с каждой минутой всеобщее ликование становилось все громче и громче.

— Сожгите его… предайте огню… на костер колдуна! — неистовствовала толпа.

Аделаида без умолку разговаривала со своим духовным отцом. Свободный граф, мой отец, неподвижно сидел в своем кресле, скрестив на коленях руки. Что должен был чувствовать он, видя, как сжигают его лекаря? Разве они не стали друзьями много лет тому назад? Или это просто льстило его самолюбию — украсить свое существование мудрецом из вассалов и противников? Плод его больной фантазии. А может, дело в деньгах, которыми его всегда ссужал Нафтали? Никогда мне не получить ответа…

Совсем рядом, у деревянной стены, заскулил мальчик, увидев через плечо, как помощник судьи бросал на дрова, приготовленные для костра, рулоны папируса и фолианты — замечательные книги еврея, все те бесценные знания, которые накопил он за целые годы. Карты звезд, рисунки, расчеты и анатомические рисунки — все превратится в пыль и пепел…

Тассиа привязали к позорному столбу первым, и он безвольно повис на веревке. Лицо его страшно распухло, голое тело было покрыто засохшей коркой крови. Эрик попытался унести меня за дом, чтобы я не видела этой ужасной картины.

— Будь благоразумной, — говорил он, — позволь унести тебя отсюда, Элеонора.

Я неохотно освободилась из его рук, отодвинув с лица накидку Как он мог даже подумать о том, чтобы уйти, оставить старого человека умирать одного, без молитвы, без находящихся рядом близких людей, как он мог?

— Это сатана, — прошептал кто-то рядом, — нечистый дух, взгляните только…

— Интересно, будет ли он шипеть, когда его коснется пламя? — задался вопросом другой.

— А можно ли вообще сжечь сатану? — засомневался третий.

— Тихо, сейчас поведут колдуна.

Воцарилась полная тишина.

— Он же совсем старый, — испуганно проговорила совсем еще маленькая девочка.

Волосы и борода у лекаря были сбриты. На его тщедушное тело была надета власяница. Изможденное голодом, пытками, страданиями лицо без бороды казалось чужим, незнакомым. Я содрогнулась от ужаса. И когда они уже хотели привязывать его к столбу, я увидела на месте правой руки окровавленный обрубок — они отрубили ему руку в наказание за лжесвидетельство, которое он совершил ради нас!

Несмотря на жару, Эрик побледнел.

— Я убью этого святошу… — Руки его дрожали на рукояти меча.

Один из двух помощников палача ударил Нафтали.

— Слушай приговор, еврей! — опять заговорил архиепископ. — Ты должен сгореть за колдовство, которым опутал семью свободного графа Зассенбергского, за всех умерщвленных тобой в замке — за все это ты должен вечно гореть в аду!

Жестко прозвучал голос главы кёльнской церкви, не пожелавшего дождаться даже того, пока приговоренный будет привязан к столбу. Народ заволновался. Нечистые дела еврея уже давно были известны всем, и теперь они хотели видеть, как запылает огонь. Один из помощников палача грубо вздернул валившегося с ног старика, чтобы он наконец принял вертикальное положение. Собрав все оставшиеся силы, старик выпрямился у столба. Он поднял голову и вытянул обрубленную культю в направлении трибуны. Кровь, стекавшая с культи, капала прямо на фолианты.

— Последнее слово! — прокричал еврей голосом, какого мы никогда еще не слышали.

Эрик нащупал мою руку.

— Позвольте мне произнести последнее слово, о высокочтимый священник, перед тем как предстану я перед своим Господом, судьей высочайшим и мудрейшим.

Анно наморщил лоб, но потом кивнул, согласившись. Нафтали сделал неуверенный шаг вперед.

— Проклинаю тебя, Альберт Зассенбергский, — заговорил он так, что слышали все. — Проклинаю за то, что ты сделал! Ты осмелился превратить в раба сына короля, последнего из рода Юнглингов, которому судьбой было предназначено возглавить целый народ, а ты поработил его, вместо того чтобы предложить ему лучшее ложе. Проклинаю не за себя, а за то унижение, которому он безо всяких оснований был подвергнут по твоей милости! За то, что ты хотел предать огню свою собственную дочь, а ведь она носит под сердцем сына короля.

Отец, вскочив с места, выхватил свой меч. Люди архиепископа попытались успокоить его, а приговоренный выпрямился и воздел руки к небу. На площади стало совсем тихо.

— Будь проклят, Альберт, когда стоишь ты и когда сидишь, когда лежишь и когда ходишь, во сне и во время бодрствования, во время еды и питья — будь проклят в своем замке, в лесах и на водных просторах, пусть будут прокляты и твоя жена, и все твои приспешники! Будь проклят весь твой род, пусть засохнет, как дерево без воды, а ты будешь предан земле, не оставив наследников, и некому будет оплакать тебя…