– Ты такая славная, – произнёс над Фанни задумчивый голос Фару.

Застенчивый рот крепче прижался к запястью, к мужской руке, созданной для плуга, мотыги, тяжёлого орудия, но работавшей только авторучкой. Опёршись о плечо жены, Фару, казалось, спал стоя, с открытыми глазами.

«Быть может, он уже спит?» – подумала Фанни. Она не решалась прервать их дружеское объятие. Она вдыхала шедший от расслабленной ладони и руки здоровый запах тёплой кожи, приятного одеколона. Она не думала про себя: «Он, доверивший мне тяжесть своей руки, был и является моей большой любовью». Но не было ни одной линии на ладони, ни одной морщинки, браслетом опоясавшей это уже постаревшее запястье, которые не будили бы в ней любящей памяти, лихорадочного желания служить, уверенности, что она принадлежит этому мужчине и всегда принадлежала только ему.

С вкрадчивым шелестом раздвинулась листва, и вдоль ствола липы скользнуло лёгкое тело.

«Это Жан, – догадалась Фанни. – Он следит за Джейн внизу».

Она чуть было не рассмеялась, чуть было не сказала об этом Фару, но передумала. Тень от залитых лунным светом деревьев разрисовала голубыми узорами гравий, и небо в несколько мгновений стало ночным.

– В Бретани было бы не так жарко, – вздохнув, сказала Фанни вполголоса.

Фару убрал руку, словно только сейчас заметил, что он не один.

– В Бретани? Почему – в Бретани? А здесь разве плохо?

– О! Ты… Ты настоящая пустынная ящерица!

– Здесь хорошо работается… Ты хочешь, чтобы мы уехали?

– О, нет! Не теперь… Я имела в виду будущий год… Мы ведь не поедем сюда на будущий год?

Широкие плечи приподнялись и опустились в знак неведения.

– Здесь много неудобств… Слишком жарко – при том, что солнца не хватает… Мальчику плохо в его комнате, она вся прямо пышет зноем. Надо бы подыскать ему другое место.

– Да, конечно.

– Ты такой удивительный… Ведь другой комнаты для него нет.

– Глупости. Всегда можно найти какую-нибудь другую комнату. Да… Восточную комнату.

– Какую восточную?

– Комнату, в которой живёт Джейн.

– Если в ней живёт Джейн, то она в самом деле не свободна.

– А что, Джейн в будущем году тоже будет жить с нами?

Фару повернулся к жене и простодушно сказал:

– Не знаю. Откуда мне знать? Зачем об этом думать?

– Это из-за Жана…

– Он что, жалуется?

– Тише, Фару… На него это никак не похоже – жаловаться. Особенно если это как-то повредило бы Джейн, разве не ясно?..

– А-а! Да…

Фанни увидела, как над жёлтыми глазами Фару, в которых играл отблеск луны, сошлись брови. Ветер прошелестел по земле опавшими цветками и сухими листьями. Шелест листьев по гравию повторила лёгкая походка, и в конце террасы появилось белое платье Джейн. В противоположной стороне опустился на землю Жан Фару, лёгким прыжком соскочивший с толстой ветки липы.

– Дети мои, – воскликнул Фару, – не знаю, как вы, а я так хочу спать, что еле держусь на ногах.

– Это означает, что всем надо идти и ложиться спать, – сказал Жан.

– Точно. И вы, Джейн, идите в свою восточную комнату.

– У меня восточная комната, да?

Она качнула головой, тряхнув волосами.

– Да, Лунная Пыль! Восточная комната. Более прохладная, чем все остальные. Это Фанни сказала мне сейчас.

– В связи с чем? – невольно спросила Джейн. – О, простите! Я такая невоспитанная!

– Бывает иногда, – согласился Фару. – Дайте вашу лапку. Спокойной ночи, Джейн. Марш вперёд, малыш!

– Ну, папа… без четверти десять! В такую погоду! Ведь это обидно!

По вилле вяло бродил лакей, зажигая тут и там скудное красноватое электрическое освещение. Фару прошёл через холл, с завыванием зевнул на лестнице, рассеянно тряхнул руку сына, и Жан Фару, скрывшись за дверью своей знойной комнаты, стал напряжённо прислушиваться к звуку поскрипывающих под шагами Джейн половиц.


Наполненная кредиторами, актёрами, сквозняками, эфемерными слугами, жизнь Фанни Фару в Париже протекала тем не менее почти без потрясений. Фанни всегда носила с собой покой, вместе со своим пледом – она была мерзлячкой – из мягкой вигони с длинным ворсом, в котором застревали крошки пирожных. Жестикулирующая тень Фару нависла над ней во время одной из репетиций «Дома без женщины», где Фанни, в акте с ночной вечеринкой, исполняла за кулисами партию фортепиано.

– Вы с вашими чёрными бантами похожи на полуочищенный орех, – бросил ей Фару при первой их встрече.

Одет он был плохо, а на одном его ботинке в тот день болталась рваная резинка от носка.

– Ты бела, как цветная девушка, пошли со мной, – приказал он ей неделю спустя.

– Но… мои родители… Я ведь девушка, – призналась перепуганная Фанни.

Он изобразил на лице усталость:

– Ах, какая досада… Что ж, тогда мы поженимся, ничего не поделаешь…

В Париже семья Фару втроём – включая законного наследника Жана – довольствовалась малым. Потом пьесы Фару, насыщенные несколько тяжеловатыми красотами и грубостями, которые он находил вполне нормальными, перебрались с подмостков театра «Батиньоль» на Большие Бульвары, количество спектаклей стало, как правило, переваливать за сотню, а внешность и характер Фару-человека помогали Фару-автору. Драматург Порто-Риш нашёл его «грубым», потому что он действительно был груб с Порто-Ришем. Резко, безо всяких церемоний отказался он сотрудничать с одним академиком, сочтя этот труд для себя унизительным. Анри Батай высокомерно отозвался о «гениальной, неудобоваримой и обезоруживающей глупости» Фару; главный персонаж трёхактной пьесы Флера и Кайаве «Грузчик» оказался очень похож на Фару, который перед теми, кто не знал, что отец Фару долгое время преподавал историю двенадцатилетним ученикам в одном безвестном коллеже, иногда изображал из себя эдакого найдёныша, наделённого склонностью к бродяжничеству.

Когда к Фару пришла известность, чета зажила по-княжески, даже не догадываясь об этом. Как у князей, дом их из-за репортёров, хроникёров, зрителей, актёров стал стеклянным, однако нет ничего более непроницаемого, чем дом из зеркального стекла. Подобно какому-нибудь монарху, предстающему в блеске бурных и коротких приключений, Фару всё-таки не перестал нравиться Фанни. Во время «мёртвых сезонов» они влезали в долги, хотя и не переставали любить, подобно истинным князьям, самые простые удовольствия. Фару мог впасть в экстаз перед каким-нибудь огромным дымящимся блюдом и часто отдавал должное ленивой праздности. За закрытыми дверями, в домашнем одеянии, он любил полистать иллюстрированные журналы, в то время как Фанни, с неубранными пышными волосами, ниспадавшими по щекам, с одной ногой обутой, другой – босой, склоняла свою нежную мордочку антилопы над картами, по двадцать раз раскладывая пасьянс.

Эти радости с ними делил их юный компаньон. Жан Фару, прислоняясь к плечу Фанни своим мальчишеским лобиком, потом, позднее, подбородком подростка, давал мачехе советы:

– Вы здорово промахнулись, мамуля, взгляните на ваш трефовый ряд!

Ребёнок, которого называли милым из-за его красоты и нежным из-за его голубых глаз, питал к Фанни довольно рассеянную привязанность, но принимал её сторону всякий раз, когда догадывался, что она сердится на Фару или чем-нибудь огорчена. Она проявляла к пасынку благожелательность – не столько конкретную, сколько общую, лелея в нём таинственную проекцию Фару-старшего.

– Ты уверен, что у тебя не сохранилось портрета его матери? – спрашивала Фанни у мужа. – Мне бы так хотелось увидеть лицо этой женщины…

Фару отвечал своим обычным жестом – разводя руками, жестом, в котором совмещались и воспоминания, и сожаления, и угрызения совести:

– Не попадается ни одного… Но – милое созданье, правда, бедняжка, не очень крепкая…

– А умная?

Золотистый блуждающий взгляд Фару удивлённо останавливался на жене.

– Я не успел её узнать, видишь ли…

«Вот этому я верю, – думала Фанни. – Не скажет ли он то же самое и обо мне, если когда-нибудь…»

Она не осмеливалась загадывать дальше этого «когда-нибудь…», и это было заклинанием-бравадой, поскольку она даже представить себе не могла жизни без Фару, без присутствия Фару, без его молитвенного бормотания и его манеры захлопнуть дверь ногой, чтобы наказать непослушный третий акт, без его ненасытной потребности в женщинах и его часов нежности, когда она шептала ему на ухо ласковые похвалы дикарки:

– Ты мягкий… ты мягкий, как шалфей… гладкий, как ноготь… Ты кроткий, как спящий олень…

Он обращался с ней как с настоящей фавориткой – настолько хорошо, что она не оспаривала за ним права всех самодержцев рассеивать по свету своих незаконнорождённых детей.

– Милый Фару! Злюка Фару! Несносный Фару! Вполголоса или в душе она называла его просто по имени, без всяких определений, как верующая, для которой достаточно звука молитвы. В первые годы она пыталась так же хорошо служить своему господину днём, как и ночью. Однако Фару своей нетерпеливостью пресёк рвение новоиспечённой секретарши. И она осталась лишь на посту любящей женщины, фаталистки, склонной к ребячеству, чревоугодию и доброте, ленивой, как все те, кого груз сильной привязанности утомляет уже к середине дня.

С тех пор как на торжествующее восклицание Фару: «Ну, каково?» в ложе бенуара театра «Франсэ» Фанни поспешила ответить (шла генеральная репетиция «Аталанты»): «Сцена между Пьером и Кларой Селлерье решительно затянута. Если бы ты ввёл кого-нибудь в середине, чтобы он принёс кофе или телеграмму, действие обрело бы новую силу, да и у публики оживилось бы внимание», Фару больше никогда не спрашивал её мнения, которое она тем не менее не упускала случая высказать ему. Стоило Фару, не выносившему критики, бросить жене: «Нет, вы только посмотрите!», усугубив это жёлтым и тяжеловесным, как золото, взглядом, как у Фанни вдруг откуда-то появлялись раскованность и красноречие. Она настаивала на своём, подымая вверх большие брови с безразличным и непринуждённым видом.

– Мне-то что? Ты ведь всё равно всё сделаешь по-своему? Только ты не заставишь меня поверить, меня – зрителя, что женщина станет убивать себя из-за такого пустяка…

– Такого пустяка? – восклицал Фару. – Это измена-то пустяк? Причём такая продуманная, тщательно рассчитанная! Ничего себе пустяк! Вот уж действительно!

Фанни поднимала вверх носик и с исключительной дерзостью смотрела на Фару сквозь ресницы:

– Может быть, это и не пустяк. Но только поступок твоей Денизы – хочешь, я скажу тебе, что это такое? Это мужская реакция, и ничего больше. Мужская реакция!

Он воздерживался от спора с ней, что бы она ни говорила, порою с дипломатичностью, к которой прибегал лишь в этих случаях. Чаще всего он прерывал разговор неожиданным восклицанием:

– Господи, да куда же это запропастилась моя запонка? А письмо Куласа? Где письмо Куласа? В моём вчерашнем костюме? Ты так всё и оставляешь в моих карманах? Да?

И Фанни, теряя на бегу домашние туфли и роняя черепаховые заколки, державшие её пышные, вышедшие из моды волосы, сразу менялась в лице, менялась во взгляде, менялась в речи – двенадцать лет супружества не излечили её от глубокого благоговения, в котором талант и известность занимали отнюдь не так много места, как думалось Фару. Быстрая на эмоции Фанни достаточно остепенилась, чтобы привыкнуть к неопределённости. Между Фару и его кредиторами она поставила своё лишённое выдумки терпение и благородство неподкупной служащей. Но когда бывал прожит «аванс от Блока» и переставали кормить авторские права за экранизацию, её воображения хватало лишь на то, чтобы продать автомобиль, меха или заложить кольцо.

– Просто удивительно, до чего же вы живёте не в ногу со временем! Научитесь выкручиваться, чёрт побери! – советовала ей Клара Селлерье из «Франсэ».

Эта выдающаяся актриса средней руки, известная, но без каких-либо шансов стать знаменитой, жалостливо покачивала хорошо подстриженными волосами цвета зелёного золота, обычно туго прижатыми маленькими шапочками. Тонкая в своих молодёжных чёрных платьях, Клара Селлерье одевалась вызывающе, и ничто не выдавало её шестидесяти восьми лет, если не считать её манеры произносить: «Чёрт побери!», мальчишески-военной бравады и склонности говорить о мужчине: «Он хороший наездник.»

– Говорят, она у всех проверяет эти качества лично, – утверждала Берта Бови.

С Фанни Клара обращалась как с юной родственницей из провинции, с большой театральной добротой, говорила ей: «Ну-ка, детка!», снабжала её рецептами красоты и адресами мастериц по ремонту одежды. Однако Фанни одевалась плохо по легкомыслию и носила платья по два года, хотя иногда её видели и в мехах. У неё была выдра – после «Аталанты», норка – после «Дома без женщины», голубые песцы – после «Краденого винограда», которых она продала, когда с большим треском провалилась пьеса «Обмен», дабы наказать Фару за то, что он примешал к войне историю любовников, которые забыли про войну.