«Неужели в Англии кроме него нет других композиторов?» – подумала Фанни.

Зато Антуана де Кемере, первое несчастье Джейн, она знала буквально наизусть.

– Когда я ждала отца в конце небольшой террасы, – повествовала Джейн, – то приходила заранее, до условленного часа, и мне приходилось ждать его очень долго, перегнувшись так, что от перекладины мне делалось даже больно тут вот, на уровне желудка. Оттого что я видела всё время одно и то же и на глаза не попадалось ничего нового, у меня начинала кружиться голова… Я помахивала цветком, держа рукой его за конец стебелька… Ведь в каждой девушке живёт настоящий бес, вы же знаете…

«Нет, я не знаю», – мысленно ответила ей Фанни.

– …и в худшие из дней я говорила себе: «Пусть внизу появится какой-нибудь мужчина, и я уроню цветок…» В конце концов я выпустила из руки цветок, он упал между ушей лошади… но на лошади сидел всадник.

«Браво! – воскликнула про себя Фанни. – Какой красивый эпизод под занавес для первого акта! Не предложить ли мне его Фару?..»

Но она тут же сморщила носик.

«Почему это опять смахивает на какую-то английскую пьесу?.. Мейрович – тот, по крайней мере, колотил Джейн. Она это утверждает, она даже показывала мне место на руке, которое ей прижёг этот отвратительный садист… Все эти несчастья Джейн производят на меня такое же впечатление, как экранизация "Сломанной лилии", даже ещё меньше…»

– Фару, – сказала она однажды мужу, – объясни мне, почему, когда незамужняя женщина рассказывает о любовниках, которые у неё были, она обычно называет их своими «несчастьями»? И почему те же самые мужчины называются «счастье номер один», «счастье номер два», если дама замужем?

– Не приставай ко мне с глупостями, – ответил басовитый задумчивый голос. – И вообще, оставь меня в покое.

– Фару, я в конце концов стану думать, что ты не разбираешься ни в чём. Ты можешь хотя бы понять, почему Джейн с презрением и неприязнью говорит о мужчинах, деливших с нею ложе?

Фару, казалось, размышлял.

– Ну да, я могу это понять. Это естественно.

– О!..

– Это пережиток, и весьма похвальный, стыдливости у самки. Это раскаяние. Это стремление к лучшему.

– Фару, ты меня смешишь!

Он сурово смерил её своим жёлтым взглядом, словно Фанни была его стадом или огородом.

– Это ты ничего не понимаешь. Ты слишком проста. Ты чудовище. Впрочем, ты меня любишь, и это отнимает у тебя здравый рассудок.

Она обвила руками его шею, потёрлась о него белым носиком.

– Мне от тебя жарко, – сказал Фару, отстраняясь. – Ты логична и насыщенна, как третий акт. Не мешай мне работать. Пришли мне Джейн, стакан оранжада, винограда, что-нибудь лёгкое…

– Премиленький второй акт… с постельной сценой? – насмешливо предположила Фанни.

– Оставь, Фанни! Не умничай! Не умничай! Ты единственная обыкновенная женщина, какую я знаю. Сохраняй свои преимущества!

Тяжёлой и ласковой рукой он гладил чёрные волосы жены, и она спросила его совсем тихо, несмело, любит ли он её.

– Я ничего об этом не знаю, дорогая моя…

– Как так?

– Вот так, я всё ещё не замечаю, что люблю тебя. Но если бы я перестал тебя любить, я заметил бы это сразу. И стал бы сразу очень несчастным…

Она посмотрела на него снизу вверх намеренно настойчивым взглядом, так как знала, что при умоляющем взгляде пространство, занятое белками вокруг её чёрных зрачков, увеличивается:

– Ах, так?.. Очень несчастным?.. Ты можешь быть очень несчастным?

– Надеюсь, что нет, – сказал он немного обеспокоенным голосом. – Я никогда им не был… И ты тоже не была?

Она пожала плечами в знак неведения, мотнула головой.

– Нет… Нет…

«Нет, – повторяла она про себя. – Были неприятности, много неприятностей… Возможно, стрелы, которые ты пускаешь в меня чаще, чем я в ответ… Твой гадкий характер, характер Фару – и я со своим ощущением бесполезности… Но всё это не в счёт… Нет… Нет…»

– Милый Фару… Злюка Фару… Неделикатный Фару… Растрогавшись, она напевала вполголоса, чтобы он не расслышал, как дрожит, словно струя фонтана на ветру, её голосок…


«Очень несчастным… Может ли он быть несчастным? Или хотя бы печальным? Во всяком случае, он не злой. Но никому и никогда не довелось сказать или услышать, как говорят другие, что он добрый. Или что он весёлый. Как всё-таки он мало похож на человека из театрального мира! Тем не менее он ведь любит театр… Нет, он не любит театра, он любит писать пьесы. Почему я так устроена, что у меня его профессия, его искусство ассоциируется с капризной женской работой? Нет, не совсем с женской работой, а просто с лёгкой профессией. Правда, если бы это было лёгкое ремесло, то у многих других людей тоже получилось бы. Если у Фару получается, то это значит, что он очень талантливый. А он очень талантливый?..»

Доходя до крайней точки своих размышлений, Фанни испытывала такое же неприятное ощущение, как тогда, когда она пыталась слишком явственно представить себе, например, бой быков, кровотечение, падение. Она с усилием вырывала себя из этой притягивавшей её бездны, бросая привычные фразы:

– Жан, ты где?.. Джейн! Я опять потеряла свою помаду… Джейн! Где большая синяя ваза? Я принесла снизу цветы!

Ей никто не ответил. Она зевнула, ощущая вялость оттого, что рано проснулась в это утро. Она залюбовалась, перегнувшись через кирпичный парапет, круто спускавшейся вниз тропкой, потом дорожкой среди лугов, потом дорогой, обсаженной молодыми платанами:

«И весь этот путь проделала я! Они будут поражены!»

В воздухе ещё пахло утренними сумерками. Ветер, подувший с северо-востока, давал краю передышку, подхватывая запахи смолы и чабреца с небольшой цепочки покрытых травой гор, запах горькой коры из низкой дубравы и обрушивая их на склон, несущий на себе их виллу под названием «Дин».

«Просто какая-то пустыня этот дом! Где они все?»

На кухне, которая выходила на другую сторону виллы, окрашенную в зелёный цвет и какую-то как бы ноздреватую, послышалось слабое позвякивание посуды. Посреди мебели из жёлтого металла, пустой, безобразной, Фанни вдруг почувствовала себя одинокой, покинутой всеми в этом неизвестном, нелюбимом краю. Она бросила на стол большой и уже вялый букет из розовой конопли и колокольчиков.

– Фару! – крикнула она.

– Я за него, – ответил Фару так близко, что она вздрогнула.

– Ты здесь? Как ты здесь оказался?

– А что такое? Опять овцы забрели в овёс?

Он знал, что пастушьим овчаркам нередко дают кличку «Фару», и поэтому изволил шутить.

Он стоял, преграждая вход в холл, небрежно одетый в чистый светлый костюм, без шляпы, с суковатой тростью в руке. Он расхохотался, потому что от удивления Фанни открывала рот, как рыба на берегу. Она рассердилась:

– Почему ты смеёшься? Во-первых, в холле тебя не было – я только что брала там большой красный кувшин! Тогда ты идешь с прогулки… Тоже нет, поскольку я сейчас поднялась снизу, с луга; где ты мог там пройти? Ты всё-таки не булавка и не гном! Ты меня слышишь, Фару? И потом, у тебя широкий нос. Я никогда раньше не замечала, какой у тебя широкий нос! Почему ты меня разыгрываешь? Почему ты молчишь?

Он смеялся, показывая свои редкие зубы, зубы человека, которому, согласно примете, назначено счастье. Фанни смягчила тон, глядя на эти зубы в обрамлении ярко-красной плоти, состроив гримаску избалованной служанки.

– Ты всё сказала? – спросил Фару.

– Всё, что ещё говорить? Я уже и так сказала больше, чем ты заслуживаешь!

Она посозерцала безмятежность в зрачках Фару и начала вполголоса одну из своих «фарушеских литаний», которые она когда-то сочиняла – и слова и музыку – в минуты любовного умиротворения:

– Цвет старинного янтаря… Цвет разгневанного золота… Горящего топаза… Леденца монахинь Море…

В глазах, которые она воспевала, мелькнула искорка волнения, и усталые веки Фару заморгали.

– Ах! Фару… – вздохнула Фанни, польщённая.

Но она тут же взяла себя в руки и обуздала свою чувственность с выражением неловкой и сдержанной стыдливости на лице. Фару, проследив за взглядом Фанни, увидел сына, облачённого в синий приталенный комбинезон, который ему очень шёл. Он прибег к обычной своей шутке:

– Атас! Фараоны!

– А! Вот и один из них! – крикнула Фанни. – Откуда ты взялся, vergissmeinnicht? Откуда ты взялся, зимородок? А где Джейн?

– Я не знаю, – вежливо ответил Жан Фару.

– Ты не из деревни в таком виде, я надеюсь?

– Стиль «механик» сейчас очень в моде, – ответил Жан в том же тоне.

Он стоял спокойно и, казалось, вибрировал от нетерпеливой неподвижности, синяя ткань одежды усиливала голубизну его глаз, а ветерок трепал на лбу пламя золотистых волос.

– Согласись, он становится очень красивым мальчиком, – тихонько шепнула Фанни мужу.

– Очень, – коротко поддакнул Фару. – Но что за манера одеваться!..

– Скажи на милость! Мы же на мели. Мне приходится дотягивать до самой последней минуты, чтобы пополнить его гардероб. К концу лета он останется без единой рубашки, я это говорю совершенно серьёзно.

– Не надо больше дотягивать, Фанни. Эта чертовка «Аталанта» наконец продана. Можешь облачить его хоть в шёлковые кальсоны, но без излишеств.

Он протянул ей чек и письмо, читать которое она не смогла.

– Это по-английски?

– По-американски, мадам. Пятьдесят.

– Тысяч?..

– Yes. И за «Краденый виноград» тоже грядёт. Постучи по дереву!

– Жан! Поди сюда, Жан!

– Я всё слышал, – сказал Фару-младший откуда-то издалека. – Браво, папа! Спасибо, папа!

– Это пришло сегодня утром, мой Фару? Когда я бродила в поле??. Благословенна будь рука, одаривающая меня!

Вся разгорячившись от приятной новости, она отодвинула нависшую над глазом чёрную прядь и, наклонившись, быстро поцеловала сильную, пахнущую духами руку, которая всё ещё держала чек и письмо из Америки. На фалангах его суховатых пальцев она увидела фиолетовые следы от копирки и вскрикнула, по детски рассмеявшись:

– Ага! Ты был у Джейн, чтобы она перевела тебе письмо! Вот и чернильные следы от машинки, которая стоит у неё в комнате! Попался!

– О… – произнёс Фару, разглядывая свои испачканные руки. – О! Вот ведь! Ну и глаз!

– Ты можешь вставить это в свою будущую пьесу. Дарю тебе это для твоего Бранк-Юрсина!

Фанни залилась хохотом, щекоча Фару-старшего длинным стеблем розовой конопли. Она кружилась вокруг него, слегка запыхавшаяся, проворная и полная. И остановилась, лишь когда поймала взгляд Фару-младшего – жёсткий, наполненный презрительной чистотой.

«Джейн права, – подумала она уязвлённо. – Малыш становится невыносимым…»

– Джейн, – крикнула она пронзительно. – Дже-е-йн!

– Ну что тебе ещё от неё надо? – проворчал Фару.

– Чтобы она пошла со мной в деревню! Давай подписывай свой чек, Фару, я заскочу в кассу кинговского филиала… И мы принесём настоящего сладкого шампанского от лавочника, и его пирога, в общем, если уж совершать набег… Дже-е-йн!

Появилась Джейн, зажимавшая ладонями уши. На ней было севшее от стирок, но очень шедшее к её смуглому лицу, к более светлым, чем лоб, волосам, платье из сиреневой ткани; она пыталась вставить слово в поток восклицаний Фанни.

– До чего же вы… До чего же вы неравнодушны к деньгам, Фанни… До чего же вы… Вас может услышать мясник…

– Чихать я на него хотела! – пропищала Фанни. – Я ему их швырну, его тысячу восемьсот франков! Вот так, прямо в лицо! Жан, давай спускайся кубарем в гараж, скажи Фрезье, чтобы выкатывал машину… Ах, дети мои, как это славно! Фару-старший ты просто гений! Джейн, чего вам больше всего хочется?

– Мне? Да ничего… Ничего…

– Ты слышишь, Фару? Заставь её, Фару, заставь что-нибудь захотеть!

Она резко повернулась к нему, приглашая его в соучастники. Он стоял, наклонив кудрявую шевелюру с вкраплениями седины в крупных тёмных локонах, и мысли его были далеки от этой безудержной радости; казалось, он слушает какие-то другие, более нежные, звуки, созерцает другие, не столь суетные, образы.

– Ты что?.. – спросила Фанни, присмирев. Фару поднял на неё свой вернувшийся издалека взгляд.

– Идите, идите! И возвращайтесь поскорее. Я уже так проголодался…

Они сняли с вешалки широкополые шляпы из белого тростника и жёлтой ткани и побежали по крутой тропинке вниз: Фанни тянула за руку Джейн, которая, расслабив плечо, стараясь не спотыкаться, стала податливой, юркой, невесомой и немного отрешённой. Фару смотрел, как они спускаются, сохраняя на лице выражение кротости, означавшее у него первозданную невинность. Почуяв приближение сына, он отвёл взгляд.

– Ты не идёшь с ними?

– Нет, папа. И добавил:

– Если позволишь.

Этот почтительный оборот прозвучал после слегка затянувшейся паузы, так что Фару мог истолковать его как завуалированную дерзость. Он поднял глаза на сына, который, присев наискосок от него на парапет, жонглировал круглыми гладкими камешками, и чуть было не одёрнул его сурово, как женщину. Он сдержался и посмотрел внимательнее на этого чужака, произведённого им самим и едва оперившегося, в облике которого, однако, в его позе, когда он сидел вот так, над пустотой, угадывался сугубо мужской характер, подчёркнуто мужской, нередко обнаруживающийся в тщедушном теле вопреки его грациозности. Фару не дал волю раздражению, благоразумно переступил через него.