Старая миссис Фишер, вынужденная обходиться собственными силами, пребывает в отличной форме, чего не скажешь о ее дочери. Наконец-то она утерла ей нос! Она живет в том квартале, где когда-то родилась, сама себя обслуживает и делает это весьма успешно. Раз в неделю она ходит навестить дочь. Колченогая, вонючая старуха, от которой в страхе разбегаются больничные сестры, она стоит над ее кроватью и качает головой, приговаривая, что эта хвороба не иначе как за грехи. Мэри Фишер улыбается и гладит морщинистую руку, когда-то баюкавшую ее саму. Старшей сестрой на отделении работает немолодая женщина, за плечами у которой супружество, и материнство, и возвращение к активной жизни, ставшее возможным благодаря агентству Весты Роз. Она симпатизирует Мэри Фишер: ей обеспечен первоклассный уход.

Боббо не приходит к Мэри Фишер, хотя сострадания ради (ведь она умирает) ему, конечно, позволили бы навещать ее, если бы он об этом попросил. Он больше не желает ни видеть, ни слышать ее. Раньше он любил ее, но любовь не получилась. Однако он почему-то винит во всем не любовь, а Мэри Фишер.

Я стою у подножья Высокой Башни и смотрю на море, Стихию, неподвластную людям; я поворачиваю голову и смотрю на сушу, на холмы и поля, людям подвластные: любуясь ими, человек как бы наполняет их новой красотой. Мэри Фишер, расставшись с этим пейзажем, добавила ему красоты. Это так, и я открыла это давно. Разве смогли бы мистер Чингиз и доктор Блэк дать мне красоту, если бы не призвали на помощь любовь?

Я отстрою Высокую Башню, вознесу ее выше, чем прежде. Я вырву пучки травы, пробивающиеся между каменными плитами под ногами. Я подопру скалу, чтобы жить на ней стало безопасно, — но мой взор будет чаще устремлен на сушу, а не в морскую даль. Я буду сидеть и смотреть, как смотрела Мэри Фишер, сидя у окна своей спальни после ночи любви с ее ненаглядным Боббо — с моим Боббо! — туда; где над холмами, и долинами, и лесами восходит солнце нового дня, и буду, как она, восхищаться, и это будет дань ее памяти и моей скорби о ней — больше я ничего не могу для нее сделать. Она женщина: под ее взглядом окружающий пейзаж стал еще лучше. Дьяволицы ничего не могут улучшить — только себя. И победа в конце концов остается за ней.

33


В тот вечер, когда медведь устроил большой переполох, Руфь вернулась под целомудренный свод больничной палаты и твердо отказалась впустить туда доктора Блэка. Миссис Блэк, пояснила Руфь, самодовольно улыбаясь, будет огорчена, если ее муж не вернется достаточно быстро.

Руфь закрыла глаза и приготовилась уснуть, согреваемая мыслью, что красивой женщине приходится чаще отвергать мужчин, чем уступать им, точнее, чем ждать, когда кто-то обратит на нее внимание. Из этого следует, рассуждала она далее, что, вероятно, лишь у некрасивой женщины есть шанс обрести по-настоящему богатый сексуальный опыт, познать всю радость секса, тогда как красивая женщина пренебрегает такой возможностью: впрочем, в своей прежней жизни Руфь имела достаточно времени для приобретения и развития подобного опыта. Она употребит себе на пользу все, что предлагает каждый из миров — и рай, и ад. Она уснула здоровым, крепким сном. И не слышала ни выкриков, ни выстрелов, а между тем полицейские наконец выследили, окружили и пристрелили разбушевавшегося медведя — на самом краю больничной территории, в живописном тенистом уголке, там, где гербициды, удобрения, инсектициды и искусственно подкачиваемая, уворованная у Колорадо вода сотворили оазис с изумрудно-зеленой пышной растительностью, там, где сделавшие подтяжку пациенты любили погреться на солнышке, подставляя меченному пятнами светилу свои синюшные, в кровоподтеках физиономии.

То была последняя ночь, когда Руфь могла рассчитывать на крепкий сон — последняя на много, много месяцев вперед. Обещанный врачами «дискомфорт» на деле означал адскую боль; все возрастающие дозы морфия и транквилизаторов притупляли сознание, но все же не до конца отключали связь между ощущением и ответной реакцией. Она и сама не хотела совершенно освободиться от боли: боль, по ее мнению, была залогом исцеления. Боль знаменовала переход от ее прежней жизни к новой. И ей нужно было мужественно вытерпеть все сейчас, чтобы потом уже больше не мучиться. Как правило, боль тащится за человеком на протяжении всей его жизни — то тут кольнет, то там заноет, и так из года в год, долго и нудно. Руфь предпочитала испить всю чашу страданий залпом и покончить с этим раз навсегда. Однако она отдавала себе отчет в том, что этот путь чреват большим риском — боль такой концентрации, силы и охвата могла ее попросту убить.

По ночам она кричала, хотя и нечасто. Все лекарства прятали от нее под замок, а на окнах установили ажурные стальные решетки. Разумеется, она, даже если бы очень захотела, и шагу не смогла бы ступить на своих забинтованных ногах, но чем черт не шутит. Тем более что она — таково было общее мнение — человек неординарный. Ноги ногами, а ну как ей вздумается пойти на руках, кто ее знает?

Однажды началось землетрясение — отвратительный гул, хруст земной коры, готовой разверзнуться по линии разлома Сан-Андреас. Это случилось на следующий день после первой операции по укорачиванию бедренной кости — системы искусственного жизнеобеспечения пришлось срочно переподключать к аварийному генератору. Все думали, она испустит дух за те несколько секунд, что для этого потребовались. Руфь успела заметить растерянные, бледные лица. Позже, когда к ней вернулся дар речи, она промолвила:

— Напрасно вы так переполошились. Божья десница мне не страшна.

— Интересно знать, почему? — удивился мистер Чингиз. — Трудно представить, что Господь к вам благоволит.

— Он вынужден считаться с дьяволом, — сказала Руфь и тут же вновь провалилась в забытье.

Мистер Чингиз умолял ее довольствоваться уменьшением на шесть сантиметров, но она наотрез отказалась.

Накануне второй операции разразилась страшная гроза, и вновь вылетели все пробки. Подобные грозы не редкость в этих местах. Среди бела дня вдруг все вокруг темнеет, и в этой странной, неестественной темноте громоздятся тяжелые тучи, прорезаемые быстрыми, острыми зигзагами молний; но на сей раз, вопреки обыкновению, гроза была «сухая», без дождя. Ни капли благодатной влаги не пролилось на землю, чтобы потом, когда все будет позади, сердце возрадовалось бы новым зеленым побегам и пьянящему воздуху — этой награде за пережитой страх.

— Всевышний гневается, — сказал мистер Чингиз, впервые чего-то испугавшись и пожалев, — что в свое время оставил акушерство — Вы преступаете Его волю. Давайте остановимся, хватит!

— Еще бы Ему не гневаться! — сказала Руфь. — Ведь я себя переделываю.

— Вернее, мы вас переделываем, — с кислой миной уточнил он. — Заново создаем, причем в самом ничтожном и абсурдном обличье из всех, какие Он сотворил. — Мистер Чингиз к этому времени уже всей душой ненавидел фотографию Мэри Фишер.

Электрики работали ночь напролет, проверяя питание насосов, переключателей и клапанов, которые должны были — пусть только временно и посменно, не в слитном единстве, как действует живая система, — имитировать функции человеческого организма.

— Единственное, что нам неподвластно, — сказал мистер Чингиз, — это так называемая «искра», неуловимая искорка жизни. Но мы постараемся что-нибудь придумать. Да, и еще, конечно, погода.

— Имейте в виду, что ноги у вас будут болеть до конца жизни, — в который раз предупредил ее мистер Чингиз. — Вам придется регулярно принимать препараты, разжижающие кровь, и все равно угроза тромба будет висеть над вами постоянно. И одному Богу известно, как поведут себя укороченные артерии, — не исключено, что начнутся мышечные спазмы. Вы сумасшедшая!

Утром того дня она как раз получила от своих консультантов финансовый отчет.

— Сумасшедшая? Да — но мультимиллионерша. И вы будете делать то, что я вам велю.

Репортеры из медицинских журналов — та их разновидность, кто не жалея сил рыщет по миру в расчете где-нибудь в операционной наткнуться на диковинную пересадку, а в лаборатории — на собаку о двух головах или мышь размером с собаку, — буквально осаждали клинику. Но Руфь сумела хорошо замести следы: им ничего не удалось о ней выяснить — ни ее национальность, ни семейное положение, ни даже возраст. Некая женщина, пожелавшая стать меньше ростом: вот все, что им было известно. Они выкрали больничную картотеку с историями болезней, но папки Mapлен Хантер там не оказалось. В печати одна за другой стали появляться статьи, порой весьма серьезные и обстоятельные, авторы которых пытались установить взаимосвязь между ростом человека, складом его характера и формированием личности; конечно, припоминали низкорослых мужчин, впоследствии выросших в генералы, и высокорослых женщин, так и оставшихся никем; рассуждали о том, что важнее — внешность или внутренний мир. Много было тут размышлений на тему, почему собаки со временем становятся похожи на своих хозяев, жены и мужья — друг на друга, приемные дети на приемных родителей. Порассуждали, порассуждали, да и бросили, потому что практической пользы от всего этого никакой не было. Интерес к предмету иссяк.

Руфь балансировала между жизнью и смертью, протяжно постанывая, покорно уступая какой-то неведомой силе. И тут пришла очередная гроза, которая словно вдохнула в нее жизненную энергию; молния попала в телевизионную антенну на крыше клиники, и на шесть часов, если не больше, прием передач прекратился. С первым ударом грома Руфь открыла глаза, и в ближайшие несколько часов ее температура упала до нормальной, артериальное давление повысилось, ритм сердца восстановился — она села на кровати и велела принести ей поесть. Доктор Блэк, разочаровавшись в образе Афродиты, выходящей из пены морской, с тех пор, как Руфь его отвергла, обозвал ее порождением Франкенштейна, чудовищем, которого только разряд молнии способен пробудить к жизни, заставить пошевелиться. Слышавшие это понимали, что под Франкенштейном он разумеет мистера Чингиза, не себя; отношения между обоими коллегами в последнее время заметно испортились.

Прошло девять месяцев, прежде чем Руфь смогла сделать первый шаг. Мистер Чингиз хотел выждать и к рукам приступить месяца через три, но она настояла на безотлагательном продолжении. Вся эта тягомотина, сказала она, порядком ей надоела.

Кое в чем она все-таки уступила и, выздоравливая, изучила французский, латынь и еще индонезийский. Она прошла курс истории мировой литературы и эстетики. То есть успела сделать массу полезных вещей — другие его пациенты часто обещали заняться тем же, когда им придется соблюдать постельный режим, но почти у всех дальше обещаний дело не шло. Кроме того, она стала виновницей одного несостоявшегося самоубийства: молоденькая сестричка-практикантка, заметив, что ее приятель-доктор надо и не надо торчит в Руфиной палате, пыталась покончить с собой.

Руфь получила из дома письмо с черной траурной каймой. Письмо было от Гарсиа. На этот раз она не плакала: она улыбалась.

— Моя подруга умерла, — возвестила она. — Да здравствует моя подруга!

Она полетела домой, чтобы присутствовать на похоронах; передвигалась она пока в основном сидя в инвалидном кресле на колесах, но каждый день делала на шаг-другой больше, чем накануне, и такими же темпами разрабатывала руки. Она потеряла чувствительность в двух пальцах на руках, и шрамы на ногах и плечах были еще заметны. Но стояла зима, и это ее не тревожило. Впрочем, при ее богатстве она могла позволить себе ездить по миру вслед за зимой, если бы ей вздумалось. Размеры она теперь имела следующие: рост — метр шестьдесят восемь, объем груди — девяносто шесть, талия — шестьдесят четыре и бедра — девяносто четыре. Инъекции кортизона, проводимые по определенной схеме, придавали ее хорошенькому личику выражение детской наивности, исключавшее саму мысль о суровых жизненных испытаниях, а волосам — пышность и шелковистый блеск.

Руфь отправилась на похороны Мэри Фишер в черном шелке и брильянтах. Она прикатила в «роллс-ройсе», из машины не выходила и за церемонией наблюдала издали, через стекло. Кладбище было у моря — ветер оставлял на стеклах мелкие капельки брызг. Слова заупокойной молитвы, произносимые священником, ветром забивались ему обратно в глотку. Несколько старых друзей и былых собратьев по перу — жалкая горстка людей — смотрели на него во все глаза, силясь расслышать хоть слово. Старая миссис Фишер, любопытная бестия, подошла вплотную к машине Руфи — выяснить, кто да что, — и, щуря подслеповатые, слезящиеся глаза, покрутила рукой, жестом показывая, что просит опустить стекло. Руфь опустила — простым нажатием кнопки.

— Я уж было подумала, что это она, — сказала старая миссис Фишер. — Очень даже в ее духе — прислать свой собственный призрак на свои же похороны! Вот ведь сучонка непутевая! Ну, да что теперь говорить, все мы из грязи вышли, в грязь и обратимся. Однако я-таки ее пережила! Знала, знала я, что так и будет. — И она, сгорбившись, поплелась навстречу ветру, к могиле дочери, и там, как показалось Руфи, заплакала.